Когда приехали, сразу разошлись по комнатам и уснули — даже без ужина.
II. БЕЗ ГАЛСТУКОВ
Лаборант сидел на дереве. Поворачивал голову, как птица, навстречу каждому скрипу, остро внюхивался в благословенный запах сосновой смолы, смотрел в чисто вымытое васильковое небо, закрывал глаза, опять раскрывал их и думал.
Вот что он думал: Третий броненосец ушел — два осталось. Ну и пусть остаются… Не мое дело. Какая это птица? Когда изучаешь физику, не знаешь орнитологии. Когда изучаешь орнитологию, не знаешь физики. Сиди, сиди, я тебя не трону! Улетела… Дура! Что сегодня будет на обед? Утром покупали телячью печенку. Люблю телячью печенку. Славное небо. Драгоценное небо. Если я упаду, схвачусь за этот сучок. За тот… Я то-от, ко-то-ро-му внимала!.. Покурить бы! Фу, свинство! В старом пиджаке. Ты в по-о-лу-ноч-ной ти-ши-не-э-э-э! Слезать будет труднее. Здоровенный ствол, гладкий. И на стволе — лаборант. Да-с, лаборант. Ora et labora.[1] Ори и люби… Основательный ствол! Ничего, брат, ничего, не скрипи, мы еще поживем…
Через пять стволов, на кривой узловатой сосне сидела обыкновенная рыжая белка, чесала спину, зорко всматривалась в лаборанта и думала.
Вот что она думала: «Ого! По деревьям начали лазить. Это мохнатый с березовой дачи. А вдруг и другие полезут? Как тогда жить? За мной не угнаться… но беспокойно… Сидит. Хитрый, сел на толстую ветку. Тоже понимает. Прыгнуть тебе на голову? Ни-ни! Цапнет за хвост, потом в клетку. Видали. Ты! Что ты молчишь? Слезай вон. Ходи по дорожкам, здесь тебе нельзя. Сорвал шишку. Спрятал. Зачем ему шишка? Играться. Ой-ой-ой! Слезает. Фу, косолапый! Надо мордой вниз, мордой вниз надо! А он задом наперед… Упадешь! Передние лапы белые, задние — черные, без хвоста… как лягушка. Слез. Нет… это надо обдумать…»
Лаборант слез, потому что женский голос внизу тоненько прокричал: «Ау! Иван Петрович!»
А мужской низко прогудел: «Ку-паться! О-о!»
Прошумел белый капот с маками, за ним полное соблазна «кимоно» курсистки — кремовое, с голубой оторочкой. Компания весело скрылась за последними ивами перед пляжем.
Был особенный день: в первый раз решили купаться вместе. Художник даже купил себе новый костюм, желтый с черным, в обтяжку, и еще рано утром, вскочив с постели на два часа раньше обыкновенного, репетировал в нем.
Мужчины заперлись в своей будке. Художник быстро разделся, натянул трико задом наперед и никак не мог из него выбраться. Напротив, на лавочке, сидел голый лаборант и громко хохотал. Действительно, снизу танцующие щуплые ноги, — конечно, волосатые, — с вылезающими коленными чашками, на месте живота — впадина в желтых и черных полосках, руки острыми локтями вперед, вывернутые назад и словно сдирающие со спины кожу.
— Павел Николаевич, лопнуло!
— Где?
— Под мышкой. Погибло ваше кокетство.
— Ничего не лопнуло, врете.
Художник наконец вылез, перевернул трико и злобно посмотрел на визави.
Мужчины перед купаньем, надо сказать по правде, волновались. Только по-разному. Художнику, как ни странно, нравилось его тело. Во-первых, оно было его. Во-вторых, он не был умен. Нужны ли другие причины? Поэтому углы смягчались, мышцы нарастали, кожа становилась белой и крепкой.
Лаборант сидел на скамье и разглаживал гусиную кожу на икре. Он не любил своего тела и видел его более уродливым, чем оно было. Боялся быть смешным: умная, славная голова на теле жабы. Боялся увидеть милую докторшу, которую так почтительно любил, что даже забывал, что у нее есть тело; инстинктивно боялся костей учительницы, прозванной, даже в платье, «спичкой в обмороке», и особенно трусил курсистки. Он ей нравился и знал это. Но в платье, за давний союз чуткости, за уменье быть собой, за насмешливую улыбку и молчание. И конечно, ценил это. Сам же минутами бесконечно тянулся к ней совсем за другим и, как каменный, скрывал это все лето. И вот сейчас, только открыть жалкую, косую дверку…
С захлебнувшимся сердцем толкнул пискнувшие доски, вышел, увидел где-то справа густое сиреневое пятно и сразу пошел боком в сторону. «Не выдать себя, не выдать себя, не выдать себя!» За ним, развернув плечи, вытягивая каждый мускул, гусиным шагом — гордый, сияющий и нисколько не смешной художник.
Докторша была в сиреневом. Длинные мягкие складки кофты падали и дипломатично скрывали вторую часть туалета, бюст, живот и бока. Было пышно, перепутано, ярко, грандиозно-много, как груда подушек в цветном чехле. Только тонкие кремовые ноги до смешного не вязались с колыхающимся тестом остального тела. Она попробовала концом носка воду и, величественная, как королева Виктория, с болтающимся сзади черным хвостиком, ни на кого не глядя, пошла в море. Вода разошлась и побежала, сиреневое намокало и становилось лиловым, бока все шире разбивали волны и врезались в зеленый холод.