С Липпса она начала, и в тетрадке для выписок даже поставлено было:
A) Der Begriff des «Gefühls»[3]. Дальше шли мелкие расходы, адрес зубного врача и стихотворение Бальмонта «Можно жить с закрытыми глазами».
После долгих шатаний по лесу, бесконечного завтрака, обеда, ужина, купанья, прогулок и «дивного заката» в этой большой, милой комнате, когда море шумело даже сквозь запертые двери, а зеленая лампа так лениво и просто горела, — заглавие «Vom Fühlen, Wollen und Denken»[4] смыкало глаза и вызывало убийственно-мягкий и зевотный вопрос: к чему?
Она закрыла книгу; как вчера, пошла к себе, принесла плоский деревянный ящик и из-под руки показала его лаборанту.
— All right!..[5]— Лаборант весело кивнул, грубо отодвинул толстые корешки и очистил место.
В ящике были шашки.
Только у самовара кипела работа. Учительница завязывала шелковинки узлами и с чистейшим харьковским акцентом спрашивала:
— Combien de portes у a-t-il dans cette chambre?[6]
Докторша отвечала с вологодским акцентом:
— Cette chambre a deux portes[7].
Учительница заглядывала в книгу и поправляла:
— II уа deux portes dans cette chambre…[8]
Потом спрашивала докторша.
Пять лет назад они решили побывать в Париже, скопили уже в сберегательной кассе 16 р. 54 к. и вот второе лето подряд усердно изучали французский язык.
В этот вечер им опять помешали. Лаборант и курсистка, радуясь развлечению и немножко завидуя усердию будущих парижанок, смеясь, стали передразнивать их. Парижанки огрызнулись. Поль Луцкий развлекся и захлопнул Марлитт.
— А вот еще анекдот, господа, — так он всегда начинал.
Предвкушая неожиданный смех и дурашливый вечер, на магическое слово повернулись все.
Даже докторша мгновенно остыла к французскому языку:
— Только не очень грязненько, Павел Николаевич!
Но Луцкий не ставил точек над i и умел быть постепенным. Рассказал один, другой и, грубо утрируя армянский и еврейский акцент, пошел спать.
Анекдоты были те самые, которые рассказывают и за Уралом, и в Бессарабии, и в Петербурге. Немножко глупые, немножко грязные. Анонимное творчество ленивых мещан, произведения которых знали лучше стихотворений Пушкина, со всеми вариациями наизусть.
Румяное навозное творчество казармы и ресторанов. Место действия — вагон железной дороги, еврейское местечко, уборная…
Компания смеялась сочно и заразительно. Вспоминали свои анекдоты; даже учительница разошлась и рассказала об акушерке, которая сама у себя принимала.
Это были семечки, которые можно грызть без конца у ворот, поплевывая шелухой и провожая глазами прохожих. Испытанный летний наркоз, прогонявший мысли, заслонявший город, дела, все, о чем не хотелось думать.
Отсмеялись. Опять тишина. Докторша, машинально размазывая пальцем по клеенке капли молока, отвлеклась, углубилась и, как это часто с нею бывало, — незаметно заспорила сама с собой:
— Стыдно?
— Нисколько не стыдно… Довольно за зиму насерьезничали.
— Да ведь анекдоты глупые?
— Ну и пусть.
— Как «пусть»! У тебя так много вечеров осталось в жизни, что ты можешь их так ничтожно убивать?
— Фразы! Кто круглый год работал, как вол, имеет право…
— Быть летом пошлым?..
— Нисколько не пошлым! Имеет право быть веселым.
— Разве нет другого веселья?
— Сейчас нет.
— Отчего же вы не ищете людей? На все побережье только вас пять? Подумайте!
— Кого искать? Обезьян из курорта? Для нас — только нас пять. Новые утомляют.
— Да ведь художник пошловат?
— Здесь — нет.
— А учительница? Личность?
— Личность! И очень нежная личность.
— Поди ты! Просто попутчики по даче… для дешевизны.
— Пусть и для дешевизны! Ничего худого.
— И ты их любишь?
— Отчего же мне их не любить? Кого мне любить? Фому Гордеева? Отрывать по странице и прикладывать к сердцу? Они живы-е…
— Полуживые.
— Ложь! Живые, милые, простые, никого не мучат! Ложь!
— Спокойной ночи!
Докторша очнулась. Зевающий Луцкий исчез за дверью, за ним вяло потянулся Иван Пётрович с пачкой книг. Курсистка лениво собирала шашки.
— Где Лидочка?
— Не знаю.
— Вы скоро пойдете спать?
— Не знаю.
— Гм… Ну, спокойной ночи.
Докторша презрительно перетирала блюдечки и сурово смотрела на лампу. С лампой что-то сделалось: она уже горела скучно и брезгливо, огнем привычного одиночества и раздумья. Впрочем, как на нее смотрели, так она и горела…