— И что вы думаете, там случилось? — спрашивает он меня.
Я пожал плечами.
— Там ведь были сионисты, эсеры и комсомольцы-анархисты, помните?
Да!
— Ну, так вот — они все приняли православие. Поп их сагитировал, этот ученый епископ. Молятся теперь Богу вместе, живут этакой евангельской коммуной.
— И сионисты?
— И сионисты.
— Действительно, странная история. Почему это могло случиться?
Рассказчик помолчал.
— Видите, я много думал об этом, да и сейчас, вот через столько лет, не могу забыть. У них, видите ли, у всех — у эсеров, у сионистов, у комсомольцев — была одна общая черта.
— Они все слишком верили в силу интеллекта.
В чем роман поистине замечателен и уникален для всей русской литературы — в том самом качестве, которым дышит и «Детство Люверс», и несравненные Ваши стихи, — это в необыкновенной тонкости изображения природы, и не просто изображения природы, а того единства нравственного и физического мира, единственного умения связать то и другое в одно, и не связать, а срастить так, что природа живет вместе и в тон душевным движениям героев. Пользуются этой штукой как контрастом, противопоставлением. Иногда это удается. Тонкость тут необходима затем, что ведь нет у Вас самодовлеющих оттенков природы, вмонтированных куда-то более или менее подходяще. Идет жизнь героев, сюжет романа развивается вместе с природой, и природа — сама часть сюжета. Я не очень правильно владею терминологией, но Вы меня поймете.
Я начну выписывать — не все, конечно (это значило бы переписать добрую треть романа), с муаровой капусты, с вьюги и воздуха, дымившегося снегом, с воробьев, вылетающих из капусты и шумящих, как шумит вода.
…Стебли хвоща, как посохи с египетским орнаментом.
Солнце, по-вечернему застенчиво освещающее происходящее на рельсах.
Сухой морозный день со снежинками — на стр. 46.
Вечер был сух, как рисунок углем.
Всему вторящий настороженный горный воздух.
Крыша, перестукивающаяся с крышей, как весна.
Выточенные круглые звуки в морозное утро.
Снег вообще везде чудесен. Он рассыпан по всей книге.
Совершенно исключительно — горящая свеча, подглядывающая за городом сквозь протаявшую дырку в обледенелом стекле.
(«Мои глаза, подвижные, как пламя..» — Цветаева)
Иней, бородатый, как плесень.
Небо в спиртовом пламени горящих ярко звезд., Апрельское утро — сырое, горное, теплое.
Между тем быстро темнело. На улицах стало теснее. Деревья подошли из глубины дворов к окнам под огонь горящих ламп.
Пахло всеми цветами сразу, как будто земля днем лежала без памяти и теперь этими запахами приходила в сознание.
Все кругом бродило, росло и т. д.
Удаляющаяся гроза.
Гуси, белеющие под черным грозовым небом.
Густая, как ночь, листва, мелко усыпанная восковыми звездочками мерцающих соцветий.
Буря при отъезде Живаго.
Запах лип, опережающий поезд.
Тень березовых ветвей, как женская шаль.
Исключительная картина половодья, предварительно невидимая, скрытая работа весны под снегом.
Весна ударяла, хмелея, в голову неба.
И даже эта рискованная метафора — уподобление солнцу сквозь туман — появление голого человека в бане сквозь мыльный пар.
В. Шаламов.
(Январь 1954)
Озерки, 22 января 1954 г.
Дорогой Борис Леонидович.
Благодарю за Вашу всегдашнюю заботу обо мне, за сердечное внимание, которое мне дороже всего на свете. Благодарю за чудесную надпись на «Фаусте», за слова, вновь и вновь утверждающие душевные мои стремления.
Вам не надо так говорить о моем письме по поводу «Доктора Живаго». Вряд ли оно было для Вас сколько-нибудь интересным и значительным. Мне же, конечно, не жаль никакого времени, жизни не жаль для того, чтобы иметь возможность говорить с Вами, писать Вам, проверять Ваши мысли на себе и в себе самом открывать какие-то новые уголки, которые были настолько затемнены, что, думалось, их вовсе не существовало. От наших встреч я вырос, разбогател душевно и благодарю Бога за великое счастье, которое досталось мне в жизни, — счастье личного общения с Вами.
Думается — схлынет, пройдет вся эта эпоха зарифмованного героического сервилизма, с полной утерей и перспективных оценок и взгляда назад, и светлый ручей поэзии вновь покажет свою неиссякаемую силу со всей ее свежестью и чистотой. Грустно, конечно, что подлинные стихи для нынешней молодежи (осведомленность о них, вкус к ним) представляют сейчас, как никогда ранее, какую-то (в лучшем случае) звездную туманность, новую галактику, скопление далеких миров, в котором под силу разобраться только старикам-астрономам. Одна из причин этого — воспитанное годами недоверие к поэзии, боязнь ее, подмена ее рифмованными «кантатами». Но все это удесятеряет требования к искусству, к его честным и искренним слугам. В сохранении верности поэзии трижды укрепить себя. Мне думается, никогда в истории русской поэзии не было такого трудного времени для искусства, когда смещены понятия, когда старые слова наполнены новым, иным, фальшивым и притом меняющимся смыслом, когда читатель (и поэт, как читатель) полностью дезориентирован этой фальшивостью понятий. Чрезвычайно трудно (и не по мотивам личной славы, гордости, что ли) не сбиться с дороги.