Герасим согласился. Через четыре дня езды на оленях доктор Лугов был уже в глубине великой оленьей страны Лапландии. Отдельного жилья в поселке не нашлось, чтобы построить свое, у доктора не было ни денег, ни сил, и он поселился в курной туне Герасима. От хозяев и от собак, которые жили заодно с людьми, его отделили ситцевой занавеской. Кровать, стол и табуретку привычной, русской, высоты он сколотил сам.
А работа ждала его уже давным-давно, века, тысячелетия, она накапливалась с того самого дня, когда в Лапландии поселились люди: ведь образованного лекаря, доктора, никогда не бывало в этих глубинах. Первым пожаловался Лугову Герасим, что у него постоянная тошнота, сильно крутит в животе. Доктор обнаружил глистов, выгнал их, а Герасим стал рассказывать, будто вновь родился, так хорошо чувствует себя.
Затем обратились к доктору жена Герасима, его родственники, соседи. У всех были глисты. С этим злом доктор справился легко. А дальше пошли тяжело больные туберкулезом, ревматизмом, расстройствами нервов, сердца… У доктора не хватало лекарств, а порой и знаний.
Но ему везло: пока все пациенты были живы, жила и вера в его силу. Что-то будет, когда случится смерть? Все отшатнутся от него, перебегут к колдунам. Или?.. Дальше доктору было страшно думать. Сам он давно болел туберкулезом. На Волге, в родных местах возле Самары, где жил до высылки в Лапландию, он сдерживал его целительным воздухом волжских берегов и кумысом башкирских кобылиц. А на Севере, от жизни в чадной, душной тупе, от резких колебаний погоды, от недостатка солнца, болезнь перешла в открытую форму. И если пойдет так, доктор не протянет долго, он может стать первым мертвым из своих пациентов. Интересно, что будут говорить тогда? Какой же он доктор, если не мог вылечить себя, если умер сам первый?! Или: замечательный доктор, великая душа, принял на себя наши болезни и умер.
Верно, доктора послал в Лапландию царь, точнее сказать, выслал. Но совсем не для того, чтобы он лечил оленеводов, совсем не для того. Лечит он по своей доброй воле, по зову своей милосердной души.
Осмотрев ребятишек, Лугов обнаружил у одного воспаление легких и взял больного вместе с матерью к себе. Не отпустил их и тогда, когда веселоозерцы после большого привала поехали дальше.
Неподходящее место для больного тесная, дымная тупа, но лучше ничего не было. Больная пятимесячная девочка умирала, вместе с ней умирал и порой хотел умереть и доктор. Ведь если он не спасет девочку, она унесет с собой всякую веру в него и в его науку. Кем посчитают его тогда? Бездельником, обманщиком, который стесняет и объедает трудяг-оленеводов, живущих и без того тесно, голодно. Лучше умереть, а не жить этак. В умирающей девочке была для доктора и его жизнь, и его хорошая слава, и светлая память о нем.
Мертвые, говорится, срама не имут. Ему самому будет безразлично, что скажут о нем, о мертвом. Но у него есть жена, дочь, друзья, товарищи. Вот им будет больно, если о нем придет худая слава.
Ах, как много может погибнуть, но может и спастись вместе с пятимесячной малюткой!
Девочка не брала материнскую грудь. Мать сдаивала молоко в стакан, потом доктор чайной ложкой вливал его в запекшийся рот малютки. Девочка засыпала только на руках у кого-нибудь, и доктор с матерью день и ночь носили ее по тупе. Чтобы камелек меньше дымил, доктор сам топил его, сам выбирал в лесу за поселком сухостойные деревья и рубил на дрова. Болезнь оказалась сильная, упрямая, миновал месяц, а доктор все еще не знал, победит ли ее. В борьбе с этой чужой болезнью он сильно запустил свою, у него пошла кровь горлом.
6
Снаружи, хоть и странная, слишком длинная и приземистая, казарма показалась Коляну все-таки жилым, людским помещением, внутри же представилась совсем несуразной, ни на что не годной. Над полом, по которому ходили, еще два пола, но почему-то не сплошные, а с узенькими-узенькими прогалами, что в зимней малице едва пролезешь.
Казарма пустовала, весь народ был на работе, только русобородый сторож шарахался с метлой в проходах. Не зная, что делать, Колян остановился неподалеку от двери, где горела висячая керосиновая лампа, одна на всю большущую казарму.
— Ты, парень, чего топчешься? Не мешай мне, иди на нары! — сказал Коляну сторож, по лицу и по одежде русский рабочий человек, подметавший в тот момент пол.
Колян поглядел на него растерянно, вопросительно: он не понял, куда перейти ему.
— Чего уставился на меня? Глух иль языка моего не знаешь? — Сторож отложил метлу. — Ну, иди за мной! — и повел Коляна меж нар.
Казарма была длинная, с редкими, замороженными окнами, с нарами в два этажа. Оглядывая нары, на которых впритык одна к другой лежали разные подстилушки — старая одежонка, мешки, рогожи — и густо стояли в головах немудрые корзинки, сундучки и другие походные укладки рабочих, сторож ворчал: