– О мейн фирст! Мейн тапфер риттер![7]
Не коснется, Радзивилл,
Большевистишес гевиттер[8]
Ваших замков, ваших вилл!
– Вы устали? – Нет. – Пше праше,
Еще, фрейлен, еден тур!
Нима в свете выше, краше
Наших родственных культур.
– На востоке вир цузаммен…[9]
– Скоро ль? – Шнель![10] – Когда б скорей!
– Клятва? – Клятва! – Амен? – Амен!
– Дритта, дрит-та! – Эйнс, цвей, дрей!
– Мы покажем красной хамке:
Нет таких, как мы, вояк! –
…С толстой Бертой в старом замке
Князь танцует краковяк.
Вьется князь вокруг соседки,
Ей отдавши сердце в плен,
Радзивилловские предки
Смотрят сумрачно со стен,
Словно им подать охота
Знак потомку своему,
Словно ведомо им что-то,
Что не ведомо ему,
Что нависло над вельможей
И о чем – и у ворот,
И вкруг замка, и в прихожей –
Шепчет сумрачный народ.
О «доброте»*
(По документальным материалам)
Над губами ладонь или платок.
Обывательский шепоток
О большевистской морали
(Тема приобрела остроту):
«За что человека покарали?
За доброту!»
Доброта! Распрекрасное слово,
Но приглядимся к нему.
Скажем, я прослыл за человека презлого
А почему?
Будь я урчащим
Лириком,
А не рычащим
Сатириком,
Разводи в стихах турусы на колесах
О тихих заводях и плесах,
О ловле по утрам пескарей,
О соловье иль кукушке в роще,
Не было б меня добрей
И – проще.
Есть пограничная черта,
Где качество переходит в контркачество,
Отвага – в лихачество,
Деловитость – в делячество,
Краснота в иные цвета,
Бережливость – в скупость,
И доброта –
В глупость,
А глупость – в преступление.
Обычное явление!
Глупая доброта становится той
Простотой,
Про которую и в мире старом,
Чуть не до «Христова рождества»,
Утверждалось недаром,
Что «простота хуже воровства».
Что от нее в мозгах чересполосица,
От которой «добряк» простоволосится,
Доходит до дружбы и кумовства
С перекрашенным, переодетым
Врагом отпетым.
Доброте доброта
Не чета.
Бывает доброта разная:
Умная и несуразная,
Пролетарски-классово направленная
И – вражьей отравой отравленная,
Захваленная и заласканная,
Опошленная и затасканная,
Дряблая, насквозь обывательская,
А в результате – предательская.
Не удержись от такого соблазна я,
Поперла б ко мне публика разная,
Началось бы хождение массовое,
Чуждо-классовое.
Про меня б говорили, что я-де во лбу
Семи пядей,
Называли б меня в похвальбу
«Добрым дядей»,
Говорили б, что только лишь мне
«Довериться можно вполне»,
Что я к сердцу их боль принимаю,
Что я их «понимаю».
Я ж басил бы: «Да, да, случай жуткий!
Да, да, самодурный!»
Ведь я такой «чуткий»,
Такой я «культу-у-ур-ный».
«Ах, Ефим Алексеич! Вы – писатель, творец…
Вы поймете… Был графом отец…
Вы поможете нам, дорогой…
Из Москвы с дядей, с тетей совместно…
Мил-лый, мил-лый… Ведь вы же – другой,
Не такой,
Как… все эти!»
Я… Я понял бы и порадел,
Был бы к просьбам подобным отзывчив сугубо:
«Да, всегда этот… Наркомвнудел…
До чего это грубо!»
«Понимаете? Взяли подписку с меня,
Чтоб я быстро, в три дня,
Из Москвы с дядей, с тетей совместно…
А за что, неизвестно!
Дядя Поль тож уволен из банка».
«Не волнуйтесь, граф… жданка.
Успокойтеся. Я поспешу.
В долг себе я вменю.
Я напишу.
Я позвоню».
«Ах, недаром сказала мне тетушка Бетти,
Чтоб я к вам…»
«Рад быть вашим слугой».
В ручку – чмок.
«Вы же, право, другой,
Не такой,
Как… все эти!»