Она стала так искусна, так уверена в себе, так изобретательна, усвоила такую легкую грацию движений и жестов, вкладывала иногда в свои объятия столько исступленной страсти, что Джорджио не находил в ней ту прежнюю испуганную и стыдливую женщину, с глубоким изумлением встречавшую его смелые ласки, неопытную, растерянную женщину, доставившую ему божественное, опьяняющее зрелище: агонии целомудрия, побежденного торжествующей страстью.
Прежде, созерцая ее спящей, он думал: «Полное чувственное общение также химера. Ощущения моей возлюбленной так же неясны для меня, как и ее душа. Никогда не удастся мне подметить в ней тайное отвращение, неудовлетворенное желание, не улегшееся возбуждение. Никогда не удастся мне определить разнородные ощущения, испытываемые ею при одинаковых ласках в разные моменты…» И вот, Ипполита превзошла его в познании страсти, она обладала этим непогрешимым познанием, изучила самые сокровенные и чувствительные струны возлюбленного и умела заставлять их звучать, художественно приспособляясь ко всем их особенностям, к их соответствию, соединениям, изменениям. Но неукротимые желания, зажженные ею в Джорджио, сжигали ее в свою очередь. Чаровница на себе самой испытывала действие своих чар. Ее опьяняло сознание своей доселе непоколебимой власти, и это опьянение ослепляло ее, мешало заметить тень, сгущавшуюся с каждым днем над головой ее раба. Ужас, читаемый в глазах Джорджио, его попытки удаляться, плохо скрытая враждебность, — вместо того чтобы предостеречь, возбуждали ее. Ее воображению, жаждущему необычайного, жаждущему тайны, воображению, развитому в ней Джорджио — нравились симптомы ее глубокого волнения. Когда-то возлюбленный, в разлуке с ней, мучимый желаниями и ревностью, писал: «Любовь ли это? О, нет! Это какой-то чудовищный недуг, нашедший почву исключительно в моем сердце на радость мне и на горе. Я убежден, что ни одно человеческое существо не переживало ничего подобного».
Ипполита испытывала гордость при мысли, что могла внушить подобное чувство человеку, столь непохожему на всех, доселе известных ей вульгарных людей, она радовалась, наблюдая странное, постоянное влияние своей могущественной власти на этого больного человека. И стремилась использовать свою власть со смесью легкомыслия и серьезности, переходя постепенно от игры к разрушению.
Иногда, на берегу моря, созерцая ничего не подозревающую женщину, стоящую около спокойных и опасных вод — Джорджио думал: «Я могу ее убить. Часто она пробует плавать с моей помощью. Мне было бы легко погрузить ее в воду, утопить. Никакое подозрение не коснется меня: преступление будет иметь вид несчастного случая. Только тогда — перед трупом Женщины-Врага смогу я разрешить свою проблему. Если она сегодня служит центром моего существования, то какая перемена произойдет во мне завтра после ее исчезновения? Не испытывал ли я уже часто ощущения покоя и освобождения, представляя ее себе мертвой, заключенной навсегда в могилу? Быть может, мне удастся спастись и вновь завоевать жизнь, если я заставлю погибнуть Женщину-Врага, если я сокрушу Преграду». Он останавливался на этой мысли, старался вообразить себя освобожденным и умиротворенным, живущим отныне без любви, ему было приятно одевать в мечтах сладострастное тело возлюбленной фантастическим саваном.
Ипполита делалась робкой в воде. Она никогда не отваживалась уплывать от мелких мест. Ее охватывал безумный страх всякий раз, когда, желая стать на ноги, она не тотчас ощущала под собой дно. Джорджио уговаривал ее проплыть с его помощью до Scoglio di Fuori — уединенной скалы невдалеке от берега, всего в саженях 20-ти от мелкого места.
Достаточно было небольшого усилия, чтоб достичь вплавь до этой скалы.
— Смелей! — повторял он, стараясь ее убедить. — Рискуя, только и можно научиться. Я буду около тебя.
Он продолжал лелеять мысль об убийстве, испытывая длительный внутренний трепет каждый раз, как убеждался в необыкновенной легкости выполнения своей мысли. Но ему не хватало энергии, и он ограничивался тем, что искушал судьбу, предлагая Ипполите отважиться на эту прогулку. В том состоянии слабости, в каком он находился — опасность грозила ему самому, в случае если бы испуганная Ипполита вздумала ухватиться за него. Но и возможность собственной гибели не отвращала его от попытки уговорить Ипполиту, напротив, эта возможность еще утверждала его решение.