Ипполита улыбнулась не без легкой грусти, той грусти, что сжимает сердце женщины, когда она смотрит на свой портрет минувших дней.
— Да, я была бледна, — сказала она. — Лишь за несколько недель до того я встала с постели после трех месяцев болезни. Я видела смерть лицом к лицу.
Резкий порыв дождя ударил в стекла. Видно было, как маленькое деревце зашаталось, почти закружилось, словно под властью чьей-то руки, желавшей его вырвать с корнем.
В течение нескольких минут они смотрели на эту яростную борьбу, принявшую жуткое сходство с жизнью, среди мертвенной, обнаженной равнодушной природы. Ипполита испытывала почти жалость. Воображаемое страдание деревца напоминало ей их собственные страдания. Они представляли себе мысленно пустынное пространство вокруг здания станции, этого жалкого здания, мимо которого время от времени пролетал поезд, наполненный разнородными путешественниками, таящими в себе разнородные тревоги и заботы. Печальные образы сменялись в их воображении — мимолетные, навеянные тем же самым, на что, минуту назад, они смотрели веселыми взорами. И когда образы рассеялись, и сознание, перестав следить за ними, ушло вглубь — Ипполита и Джорджио ощутили единую невыразимую муку — сожаление о невозвратно минувших днях. За их любовью стояло долгое прошлое: их любовь тянула за собой из глубин отлетевшего времени громадную темную сеть трупов.
— Что с тобой? — спросила Ипполита слегка упавшим голосом.
— А ты… Что с тобой? — спросил Джорджио, пристально глядя на нее.
Никто из них не ответил на вопрос. Они снова молча посмотрели в окно.
На небе словно мелькнула печальная улыбка. Ее слабое сияние коснулось холма, позолотило его на мгновение и исчезло. Еще и еще загорались лучи, но потом все угасали.
— Ипполита Санцио! — произнес Джорджио медленно, точно упиваясь очарованием ее имени. — Как затрепетало мое сердце, когда я узнал наконец твое имя! Сколько я предвидел, сколько предчувствовал в этом имени. Ипполитой звалась одна из моих сестер — она умерла. Знакомое, прекрасное имя! Я тотчас же с глубоким волнением подумал: «О, если бы мои губы могли снова произносить это имя с нежностью». Утром и вечером того дня воспоминания об умершей сестре чудесно сливались с моими тайными грезами. Я не стал тебя отыскивать — я не хотел показаться навязчивым, но в глубине моей души жила безотчетная надежда: я был уверен, что рано или поздно мы узнаем друг друга и ты полюбишь меня. Какие дивные переживания! Реальный мир перестал существовать для меня, душа моя питалась музыкой и пламенными страницами книг.
Однажды мне удалось встретить тебя на концерте Жана Сгамбати. Ты уже уходила из зала и бросила на меня взгляд… Еще один раз ты посмотрела на меня — быть может, помнишь — когда мы встретились в начале улицы Labuino против книжной лавки Piale.
— Да, я помню.
— С тобой была девочка…
— Да, Цецилия, одна из моих племянниц.
— Я посторонился, чтобы тебя пропустить, и заметил, что мы одного роста. Ты была не так бледна, как обыкновенно. Смелая мысль подобно молнии мелькнула у меня в голове.
— Ты верно угадал.
— Помнишь? Это было в конце марта. Я ждал с возрастающей надеждой. Я жил изо дня в день, поглощенный мыслью о великой любви, что должна прийти. Увидев тебя однажды с букетиками фиалок, я наполнил фиалками весь свой дом. О, никогда не забуду я начала этой весны! Утренние грезы в постели, такие воздушные, такие прозрачные! И постепенное пробуждение, во время которого мое сознание медлило возвращаться к действительности. Помню, как наивными хитростями я старался создать себе иллюзию упоения. Помню, как однажды на концерте, слушая сонату Бетховена с постоянно повторяющейся страстной, могучей музыкальной фразой, я с безумным восторгом твердил одну поэтическую фразу, где было твое имя.
Ипполита улыбнулась ему, но, заметив, что он говорит преимущественно о первых проявлениях своей любви, она почувствовала укол в сердце. Значит, то время для него более дорого, чем настоящее. Значит, эти далекие воспоминания являются для него самыми отрадными…
Джорджио продолжал:
— Все мое отвращение к обыденной жизни никогда, однако, не приводило меня к мечте о таком фантастическом, таком таинственном приюте любви, как заброшенная часовня на Via Zelsiana Помнишь ты ее? Врата на улицу на вершине ступеней были замкнуты, быть может, годами. Проходили со стороны переулка, где пахло вином и виднелась красная вывеска кабачка с висевшей на ней пробкой. Помнишь? Входили через ризницу, такую маленькую, что она еле вмещала священника и пономаря. Это был вход в святилище Мудрости… О, все эти старички и старушки, сидящие кругом в креслах, изъеденных червями! Где выискал свою аудиторию Александре Мемми! Одного не заметила ты, любовь моя, что в этом собрании философов-меломанов тебе суждено было олицетворять Красоту. Этот Мартлет, видишь ли, мистер Мартлет — один из самых убежденных буддистов наших дней, а его жена написала книгу «Философия музыки». Дама, сидевшая рядом с тобой, была Маргарита Траубе Болль, знаменитая докторесса, продолжавшая изыскания своего мужа (покойного Болля) о зрительных функциях. Тот чернокнижник, что вошел на цыпочках в длинном зеленоватом балахоне — доктор Флейшль, превосходный пианист, фанатический поклонник Баха. Священник, сидевший под крестом, назывался граф Кастракани — бессмертный ботаник. Другой ботаник, бактериолог, замечательный микроскопист Кубани, сидел напротив него. Присутствовал также Яков Молешотт — незабвенный старец, простодушный, необъятный… Были там: Блазерна, сотрудник Гельмгольца, занимающийся теорией звука, и Давис, художник-философ, прерафаэлит, погрузившийся в религию Браминов… И другие, не очень многочисленные лица, все представляли из себя избранные души, редкие интеллекты, посвятившие себя высшей эволюции современной науки — холодные исследователи жизни и восторженные поклонники мечты. — Он прервал свою речь, уносясь мыслями к этому зрелищу.