Выбрать главу

— И я не могу унести тебя! Я не могу на своих руках отнести тебя в церковь! Сын мой! Сын мой!

Она с длительной лаской прикасалась ко всему тельцу. Дикая скорбь переходила в тихую, умиленную. Ее загорелая мозолистая рука делалась необыкновенно нежной, дотрагиваясь до глаз, губ, лба умершего сына.

— Как ты прекрасен! Как ты прекрасен!

Мать прикоснулась к его нежной, уже посиневшей губе, и это легкое давление вызвало изо рта беловатую пену. Мать сняла с его ресниц соломинку тихо-тихо, словно боясь причинить ему боль.

— Как ты прекрасен, любовь моя!

Они были такие длинные, такие белокурые — ресницы ее сына. На висках, на щеках золотился легкий пушок.

— Ты не слышишь меня? Встань! Пойдем!

Она взяла маленькую истертую шапочку, посмотрела на нее прижалась к ней губами и сказала:

— Это будет моя святыня. Я стану носить ее на сердце.

Взяла красный пояс и сказала:

— Я хочу одеть тебя.

Угрюмая женщина, не думавшая уходить, одобрила.

— Да, его нужно одеть.

Собственноручно вытащив сверток из-под головки умершего, она осмотрела карманы его куртки и нашла там кусок хлеба и фигу:

— Видишь, ему только что дали поесть. Его там холили «как цветочек».

Мать взглянула на маленькую, грязную, рваную рубашечку, закапанную со слезами, и сказала:

— Неужели одеть его в эту рубашку?

Немедленно женщина крикнула вверх кому-то из своих.

— Скорей принеси новую рубашку, Нуфрилло.

Рубашку принесли. Когда мать приподняла мертвого малютку, из его рта вытекло немного воды к ней на грудь.

— О, Мадонна, Творящая Чудеса, сотвори чудо! — взмолилась она, подняв глаза к небу в беспредельном порыве.

Потом, опустив на землю дорогое существо, взяла старую рубашку, красный пояс, шапку, свернула все вместе и сказала:

— Это будет моя подушка. Голова моя ляжет на нее. Так хочу я умереть.

Она положила жалкую реликвию около головки ребенка и легла. Они были распростерты рядом, мать и сын, на твердых камнях, под пламенем неба близ моря-убийцы.

И мать запела кантилену, призывавшую раньше тихий сон на колыбель малютки.

— Встань, Рикканджела, встань! — уговаривали окружавшие женщины. Но она их не слушалась:

— Мой сын лежит на камнях, а я не могу лежать на них. О, мой сын… на камнях!

— Встань, Рикканджела! Пойдем!

Она поднялась, посмотрела пристально-пристально на маленькое мертвое личико и еще раз изо всех сил крикнула:

— Сын мой! Сын мой! Сын мой!

Потом собственноручно прикрыла простыней безгласный труп.

Женщины окружили ее, увлекли в тень скалы, принудили сесть и присоединили свои стоны к ее рыданиям.

Мало-помалу жители редели, рассеивались. Осталось лишь несколько утешавших женщин да человек в холщевой рубашке — равнодушный сторож, ожидающий полицию. Прямые лучи солнца ударяли на берег, придавали ослепительную белизну погребальному покрову. Обнаженная, бесплодная скала, залитая ярким светом, высилась над извилистыми рифами.

Море — беспредельное, зеленоватое — испускало мерные вздохи. И казалось, час зноя длился, длился и не должен был кончиться. В тени скалы, против белого пятна простыни, одевающей окоченевший труп, мать продолжала песнь, освященную прошлым и настоящим, беспредельным горем народа. И казалось, что стонам ее не будет конца.

IX

Возвратившись из часовни гавани, Ипполита узнала о катастрофе. Она хотела в сопровождении Елены отправиться на берег к Джорджио. Но на пути к месту печального события, увидев простыню, белевшую на камнях, она почувствовала, что силы изменяют ей, расплакалась и вернулась домой, чтобы там дождаться Джорджио.

Ей было жаль не столько погибшего малютку, сколько себя при мысли о грозившей ей недавно опасности во время купания. И в ней рождалась невольная, непобедимая ненависть к морю.

— Не хочу больше купаться в море, не хочу, чтобы и ты купался, — объявила она Джорджио почти со злобой, тоном, выражавшим твердую решимость. — Не хочу! Слышишь?

Остальную часть этого воскресного дня они провели в тревожном смятении, постоянно выходя на террасу, чтобы взглянуть на белое пятно на берегу.

В глазах Джорджио образ мертвеца запечатлелся так резко, что казался осязаемым. А в ушах его звучала песня матери. «Продолжала ли она свои жалобы у подножья скалы? Осталась ли она там около маленького утопленника, около моря?» Вспомнилась ему другая мать, сраженная горем. Вновь пережил он час далекого майского утра в родном доме, когда он ощутил связь жизни матери с его собственной жизнью, когда он почувствовал таинственную кровную связь и печальную судьбу, мрачной тенью сгустившуюся над их головами. Увидит ли он еще когда-нибудь свою мать при жизни? Увидит ли снова ее слабую улыбку, которая, не меняя лица, казалось, набрасывала легкую дымку надежды — слишком, увы, мимолетную — на это лицо, полное безнадежной скорби. Суждено ли ему еще раз прильнуть поцелуем к тонким бледным пальцам, чья ласка не знала себе равной. Он пережил далекий час слез, когда, стоя у окна, он в мерцающей слабой улыбке обрел ужасное откровение, когда, наконец, он узнал дорогой голос, единственный, незабвенный голос примирения, совета, прощения, бесконечной доброты. И он пережил снова час разлуки, разлуки без слез, но такой мучительной, когда он солгал из сострадания, прочитав в усталых глазах огорченной матери тоскливый вопрос: «Ради кого покидаешь ты меня?»