Джорджио внимательно и хладнокровно вглядывался во внешность невольно представшей перед ним в своем настоящем виде женщины, с жизнью которой он с таким безумным восторгом сливал до сих пор свою собственную, и думал: «В один миг все разрушилось. Пламя потухло. Я ее совсем не люблю!.. Каким образом могло это случиться в один момент?» Он чувствовал не только пресыщение, появляющееся иногда в результате слишком продолжительных периодов чувственных наслаждений, но гораздо более глубокую отчужденность, казалось, окончательную, непоправимую. «Разве можно не разлюбить после того, что я увидел?» В нем совершалось обычное явление: со свойственной ему склонностью к преувеличениям он по первому впечатлению создавал в своем воображении призрачный, идеализированный образ, гораздо более яркий, чем в действительности. То, что он с беспощадной ясностью сознания увидел сейчас в Ипполите, было не более как ее телесная сущность, неодухотворенная, низменная, являющаяся лишь грубым орудием чувственности, разврата, разложения и смерти. Джорджио приводил в ужас его отец. Но в сущности не был ли он сам таким же? Ему вспомнилось существование любовницы у отца, вспомнились некоторые подробности своего столкновения с этим гнусным человеком, его вилла, открытое окно, откуда неслись возгласы ребятишек, его незаконных сыновей, стол, заваленный бумагами, и красующееся на нем хрустальное пресс-папье с неприличной картинкой…
— Ах! Боже мой, как душно! — прошептала Ипполита, отрывая взгляд от белого паруса, по-прежнему неподвижно возвышающегося к небу. — Неужели ты не чувствуешь этой духоты?
Она встала, медленно перешла на широкую плетеную кушетку, заваленную подушками, и с глубоким вздохом в изнеможении вытянулась на ней, запрокинув голову, полузакрыв веки с трепещущими на них ресницами. В одно мгновение она совершенно преобразилась. Ослепительная красота засияла на ее лице, будто внезапно вспыхнувший факел.
— Хоть бы ветер переменился! Взгляни на этот парус. Он совершенно неподвижен. Это первый белый парус со дня моего приезда сюда. Мне кажется, будто это сон.
Джорджио промолчал, а она продолжала.
— Тебе случалось видеть здесь другие?
— Нет, я также вижу первый.
— Откуда же это судно?
— Должно быть, из Гарганы.
— А куда идет?
— В Ортону, должно быть.
— С чем?
— Должно быть, с апельсинами.
Она рассмеялась, и смех снова преобразил ее, окутав атмосферой юности и жизни.
— Смотри, смотри! — вскричала она, приподнимаясь на локте и указывая на горизонте, где как будто прорвалась туманная завеса. — Вон еще пять парусов, один за другим… Видишь?
— Да, да, вижу.
— Правда, пять?
— Да, пять.
— Еще, еще! Смотри! Вон еще! Один за другим… Да их целая вереница!
Красные точки появлялись на горизонте, будто маленькие неподвижные огоньки.
— Ветер меняется. Я чувствую, что меняется. Смотри, какая зыбь пошла по морю.
Легкий ветерок закачал ветви акаций, и осыпавшиеся лепестки цветов полетели на землю, подобно мертвым бабочкам. Но не успели эти воздушные останки упасть на землю, как все уже стихло. Наступила тишина, нарушаемая лишь глухими всплесками волн, этот гул пронесся, замирая, по всему берегу моря и затих.
— Ты слышал?
Ипполита встала и, перегнувшись через перила, насторожилась, будто музыкант, прислушивающийся к звукам настраиваемого им инструмента.
— Вот опять прибой! — вскричала она, указывая на взволнованную поверхность моря, предвещавшую шквал, и нетерпеливо ловя грудью приток свежего воздуха.
Через несколько секунд снова закачались акации, и посыпался новый цветочный дождь. Повеяло влажной свежестью моря и ароматом увядших цветов. Странная, звенящая музыка, подобная звону литавров, наполнила ущелье бухты между двумя утесами.
— Ты слышишь? — восторженно прошептала Ипполита, вся превратившаяся в слух и как бы сливаясь всем своим существом с изменчивыми стихиями природы.
Джорджио наблюдал за каждым ее движением, жестом, словом, так напряженно внимательно, как будто все остальное перестало существовать для него. Ее теперешний образ совершенно заслонял предшествующий, но, несмотря на это, недавнее впечатление еще не вполне сгладилось и, поддерживая в душе его ощущение отчужденности, мешало ему снова поддаться очарованию этой женщины и восстановить ее идеальный образ, все проявления ее существа создавали ей теперь атмосферу чар, где он был ее пленником. Казалось, что между ним и этой женщиной возникало нечто вроде физической зависимости, физического способа общения, в силу которого малейший ее жест вызывал в нем невольное рефлекторное движение, казалось, что он уже утратил способность жить и чувствовать раздельно. Каким же образом эта очевидная близость могла уживаться с глухой ненавистью, только что гнездившейся в его душе?