Его манил второй путь. Движимый природной склонностью создавать полную иллюзию и всецело жить ею в продолжение нескольких часов, он рассматривал этот путь всесторонне. Разве эта обетованная земля не проникала его пламенем веры, более горячей, нежели лучи ее солнца? Разве не текла в нем кровь христианина? Разве идеал аскета не был идеалом многих представителей его рода, начиная с благородного облика Деметрио и кончая убогим созданием, именуемым Джокондой. Почему бы не предположить, что идеал этот возродится в нем и, достигнув наивысшего развития, создаст для его души возможность полного слияния с Богом? Его внутренний мир вполне подготовлен к этому событию. Он обладает всеми свойствами аскета: созерцательным умом, стремлением к символам и аллегориям, способностью к отвлеченному мышлению, чуткостью к слуховым и зрительным впечатлениям, наклонностью к навязчивым представлениям и галлюцинациям. Недостает только одного, но, по-видимому, самого главного — того, что, быть может, не умерло, а лишь дремлет на дне его души: это главное — вера, древняя вера, способная на жертвы, вера первобытных народов, выливавшаяся в гимнах, восторгах, оглашавших пространство, начиная с горных вершин до берегов моря.
Как пробудить ее? Как возродить? Никакие усилия не помогут. Надо ждать появления внезапной искры, неожиданного откровения. Быть может, подобно последователям Оресто, необходимо знамение с неба, среди поля или на повороте дороги.
И снова вставала перед ним фигура Оресто в его красной тунике, ступающего по извилистым берегам ручья, который мчит свои струи по гладким камешкам под тенью трепещущих тополей.
Он представлял себе свою встречу и беседу с Оресто. Это случилось в полдень, на холме, близ пшеничного поля. Мессия говорил на языке простолюдина, улыбаясь девственно чистой улыбкой, зубы его светились белизной жасмина.
Среди торжественной тишины моря однообразный плеск волн о подножье утесов напоминал далекие звуки органа. Но фоном для этого кроткого образа являлись сверкающие на солнце среди золота спелых колосьев алые маки, символы страсти…
«Желание! — думал Джорджио, мысленно возвращаясь к возлюбленной и к чувственной стороне своей природы. — Как убить желание?» Увещевания Экклезиаста пришли ему на память: «Non des mulieri potestatem animae tuae… A muliere initium faetum est peccati, et per illam omnes morimur… A carnibus tuis abscinde iliam…» Перед ним предстал первый человек на заре жизни, среди роскошного сада, одинокий и печальный, в объятиях своей подруги, он видел эту подругу, превратившуюся со временем в бич мира, распространявшую повсюду скорби и смерть. Но сладострастие, с точки зрения греха, казалось ему более возвышенным, более соблазнительным, ничто не могло сравниться, по его мнению, с безумным экстазом объятий святых мучеников перед казнью в стенах темницы. Он представлял себе образы объятых пламенем фанатизма женщин, подставлявших для поцелуя свои омоченные безмолвными слезами лица.
Среди своих религиозных и душеспасительных размышлений не жаждал ли он исключительно новизны ощущений неведомого дотоле сладострастия? Нарушить долг, затем получить прощение, согрешить, потом слезно раскаяться, исповедоваться в незначительных проступках, преувеличенных воображением, возведенных до степени смертных грехов, непрерывно предавать свою больную душу и немощное тело в руки милосердного целителя, — разве во всем этом не сквозила чувственность?
Его любовь с самого зарождения была овеяна священным ароматом ладана и фиалок Джорджио вспомнилось его крещение любовью в заброшенной часовне улицы Бельсиана, среди таинственного голубоватого сумрака, вспомнился хор молодых девушек, украшавший трибуну, встроенную в виде балкона, струнный оркестр внизу, перед пюпитрами, выкрашенными белой краской, немногочисленный кружок слушателей, большей частью седых и лысых, разместившихся по дубовым скамьям, капельмейстер, отбивавший такт, священный аромат ладана и фиалок, сливавшийся с мелодией Себастьяна Баха…