Легенда отличалась банальностью, походила на сотни других легенд, гласящих о чудесах. Со времени этой первой милости — именем Той же Мадонны — корабли избавлялись от бурь, поля от града, путешествующие от разбойников, больные от смерти. Воздвигнутое среди этого несчастного народа, Святое изображение являло неисчерпаемый источник спасения.
— Из всех Мадонн мира — наша самая милосердная, — сказал Кола ди Шампанья, прикладываясь к священному листку, раньше чем спрятать его на груди. — Говорят, в государстве появилась еще. Такая же. Но Наша, наверное, лучше. Не беспокойтесь. Наша всегда останется Первой.
Его тон и манера выражали фанатизм сектанта, свойственный крови этих идолопоклонников, фанатизм, который иногда в Абруппах толкает население к жестоким войнам за первенство своих кумиров. Старик, подобно собратьям по вере, не допускал Божественной Сущности без видимого воплощения — только в идолах видел он реальное проявление Божества и преклонялся перед идолами.
Изображение на алтаре жило для него, было существом из плоти и крови, оно дышало, улыбалось, смотрело, склонялось, делало знаки крестного знамения. И всюду повторялось то же самое, все священные статуи: из дерева, из воска, из бронзы или серебра жили настоящей жизнью в своих драгоценных или жалких оболочках. Когда они старились, разбивались или уничтожались под действием времени — они никогда не уступали места новым статуям, не проявив знамением своего гнева. Так, однажды из обломка статуи, ставшего неузнаваемым и брошенного в кучу дров — брызнула под топором струя крови. Другой обломок, раздробленный и затертый между досок бадьи, проявил свою сверхъестественную сущность, отразив в воде очертание своей первоначальной совершенной формы.
— Ore! — крикнул кривой пешеходу, с трудом шагавшему по краю дороги, среди удушливой пыли. — Ore! Алиги! — Он повернулся к своим гостям и снисходительно заметил:
— Это добрый христианин, земляк мой. Идет по обету. Он исцелился. Видишь, госпожа, как он запыхался. Позволь ему сесть на козлы.
— Да, да. Конечно, остановись, — сказала тронутая Ипполита.
Коляска остановилась.
— Иди сюда, Алиги. Господа пожалели тебя. Ну, влезай.
Добрый христианин приблизился. Согнувшись над своей палкой, он задыхался, покрытый пылью, весь в поту, оцепеневший под лучами солнца. Кольцо рыжеватой бороды шло по его подбородку от одного уха к другому, окаймляя лицо, усеянное веснушками. Рыжеватые завитки волос, слипшиеся на лбу и на висках, выбивались из-под шляпы. Его впалые бесцветные глаза, близко поставленные к переносице, напоминали глаза припадочных. Задыхаясь, он произнес глухим голосом:
— Благодарю. Бог да вознаградит вас. Милость Мадонны да почиет над вами! Но я не должен садиться.
Он держал в правой руке какой-то предмет, завернутый в белый фуляровый платок.
— Это дар по обету? — спросил кривой. — Покажи-ка.
Приподняв кончики платка, человек показал сделанную из воска ногу, бледную, как нога трупа, с нарисованной на ней синеватой раной. От жары она размягчилась и блестела, словно покрытая потом.
— Ты разве не видишь, что она тает?
И Кола протянул руку, чтоб ее ощупать.
— Она совсем стала мягкая. Если ты пойдешь пешком дальше, то она растает и упадет из твоих рук по дороге.
Алиги повторил:
— Не могу я ехать. Я дал обет дойти пешком.
И он не без тревоги осмотрел крючок, на котором держалась его ноша, приподняв ее к своим близоруким глазам.
На этой жгучей дороге, среди пыли и резких лучей солнца ничто не могло быть печальнее зрелища этого измученного человека с его бледным даром, отталкивающим, словно мертвый отрезанный кусок тела — долженствующим увековечить память о ране на стене, уже покрытой немыми и неподвижными изображениями бесконечных язв и болезней, терзавших в течение веков жалкое бренное человеческое тело.