Выбрать главу

Но взгляд ее не отрывался от дверей Святилища, от голубоватой завесы дыма, сквозь которую блестели и мигали маленькие огоньки свечей.

— Слышишь, как они кричат?

Она шаталась. Крики походили на вопли кровавой резни, казалось, будто мужчины и женщины избивали друг друга и корчились среди потоков крови.

Кола сказал:

— Они просят милости.

Старик ни на минуту не отставал от своих гостей. Он прилагал все усилия, чтобы расчистить им дорогу через толпу, чтобы предохранить их хоть немного от толкотни.

— Вы хотите идти туда? — спросил он.

Ипполита сказала решительно:

— Да, идем.

Кола пошел вперед, энергично работая локтями, чтобы приблизиться к входу. Ипполита чуть касалась земли, почти лежа на руках Джорджио, собравшего все свои силы, чтобы держать ее и держаться самому. Нищие по пятам следовали за ними, жалостными голосами выпрашивая милостыню, протягивая руку, иногда дотрагиваясь до их одежды. И Джорджио, и Ипполита не видели ничего, кроме этой старческой руки, изуродованной узловатыми суставами, синевато-желтой, с длинными посиневшими ногтями, с кожей, отвислой между пальцами, такие руки бывают у больных и отвратительных обезьян.

Наконец, они достигли входа и прислонились к одному из столбов возле ларя торговца четками.

Ожидая очереди, чтобы войти, процессии проходили вокруг церкви. Они кружились, кружились безостановочно: люди шли с непокрытыми головами за хоругвями, ни на минуту не прерывая своего пения. Мужчины и женщины держали в руках палки с прикрепленным наверху крестом или пучком цветов и опирались на эти посохи всей тяжестью своих усталых тел. Их лица вспотели: крупные капли пота стекали по щекам, смачивали одежду. У мужчин рубашки на груди были расстегнуты — обнажена шея, обнажены руки и на ладонях, на кистях рук и выше до самых плеч кожу испещряла синяя татуировка в память разных святилищ, где они побывали, в память полученных свыше милостей, исполненных обетов. Все уродства мускулов и костей, все разновидности телесного безобразия, все неизгладимые следы непосильного труда, невоздержанности и болезней: сдавленные, острые черепа, лысые или покрытые редкими волосами, усеянные шрамами и наростами, глаза белесоватые и мутные, цвета снятого молока, цвета водянисто-голубого, как у толстых одиноких жаб, плоские носы, точно расплющенные ударом кулака, а иногда загнутые, как клюв совы, или длинные и толстые как труба, или же почти провалившиеся от венерической болезни, щеки то прорезанные красными жилками, точно виноградные листья осенью, то желтые и сморщенные, точно желудок жвачного животного, то покрытые рыжеватой щетиной, точно хлебные колосья, губы тонкие, словно лезвие бритвы, или широкие и отвислые, словно спелые фиги, или потрескавшиеся, словно иссохшие листья, челюсти, снабженные иногда громадными острыми зубами, подобными клыкам хищных животных, лица, изуродованные заячьими губами, зобами, рожей, золотухой, гнойными нарывами — все ужасы больного человеческого тела проходили здесь под лучами солнца перед Храмом Богоматери.

Слава Марии!

Каждая группа богомольцев имела свой крест и своего вожака. Обыкновенно вожаком был плечистый и свирепый человек, который все время ободрял своих товарищей жестами и криками одержимого, угощал отстававших ударами кулака по затылку, поднимал изнуренных стариков, осыпал проклятиями женщин, когда они прерывали пение, чтобы перевести дух.

Смуглый великан с пламенными глазами, сверкавшими из-под прядей черных волос, тащил на веревках трех женщин. Одна женщина шла впереди, одетая лишь в мешок с прорезанными отверстиями для головы и рук Другая, длинная и тощая, с мертвенно-бледным лицом, с тусклыми глазами, двигалась, как лунатик, не открывая рта, не оборачиваясь. На ее груди виднелся красный шнур, словно кровавая перевязь смертельной раны, на каждом шагу она качалась, как будто не имела больше сил держаться на ногах, как будто она должна была сейчас упасть, чтобы никогда не подняться. Третья — злобная, точно хищная птица — настоящая деревенская фурия, с алым шарфом, охватывающим ее костлявые бедра, в блестящем вышитом нагруднике, подобном рыбьей чешуе, размахивала черным крестом, чтобы вести за собой и возбуждать свою группу. Наконец, четвертая несла на голове колыбель, покрытую темным сукном, как Либерата в погребальную ночь.

Слава Марии!

Богомольцы кружились, кружились безостановочно, ускоряя шаги, возвышая голос, все более и более жаждущие реветь и жестикулировать, как исступленные. Девственницы с редкими распущенными волосами, уснащенными оливковым маслом, почти лысые на макушках, с бессмысленным овечьим видом двигались рядами, каждая держала руку на плече следующей, они шли грустные, опустив глаза в землю: жалкие создания, обреченные бесконечно подавлять в себе инстинкты материнства и пола, свойственные человеческой природе. Четыре человека несли что-то вроде гроба, где помещался тучный паралитик с беспомощно висевшими руками, которые жестокая подагра свела и искривила, как корни деревьев. Постоянная судорога пробегала по его рукам, обильный пот лил с его лба и лысой головы, струился по широкому увядшему лицу, усеянному красноватыми жилками, точно селезенка быка. На шее у него висела масса амулетов, а листок с изображением Богоматери лежал развернутым на его животе. Он пыхтел и стонал, словно в муках медленной агонии, словно смерть стояла над ним. От него исходило нестерпимое зловоние — зловоние разлагающего трупа, через все поры его тела, казалось, глядели ужасные страдания последних минут жизни, но тем не менее он не желал умирать и чтоб избегнуть смерти, заставил нести себя в гробу к ногам Мадонны. Невдалеке от него здоровенные малые, привыкшие во время празднеств носить тяжелые статуи и знамена, тащили под руки бесноватого, а тот выбивался от них, вне себя, в разорванной одежде, с пеной у рта, с вылезшими из орбит глазами, с налившейся шеей, растрепанный, синий, похожий на удавленника. Прошел Алиги, человек, получивший Милость, более бледный теперь, чем его восковая нога. И вновь замелькали прежние лица в своем бесконечном круговороте: прошли три женщины на веревке, фурия с черным крестом, молчаливая женщина с красной перевязью, и женщина с колыбелью, и женщина в мешке, жалкая, приниженная фигура, с лицом, облитым слезами, безмолвно струившимися из-под ее опущенных век — точно образ далекого прошлого, одинокий среди толпы, окутанный мраком сурового покаяния, воскрешающий в душе Джорджио видение клемантинской базилики с грубыми выпуклыми фигурами мучеников IX века — времен Людовика II.