Выбрать главу

– Кто вы такой и откуда вы меня знаете? – спросила она.

– Я есть реставратор-антиквар, – ответил Бездетов, – вас мы видели с Евгением Евгеньевичем и слышали о вас от него. Говорю чистосердечно, как товарищ, – уходить надо подобру-поздорову, поверьте на слово.

Надежда Антоновна не очень удивилась, сказала:

– Ну, что же, поедем. Подождите, я сложусь. Там осталось вино. Отвернитесь и пейте. – Спросила: – Какой-нибудь скандал произошел?

– Вроде, – ответил Бездетов.

В просторном номере горела свеча, унося свет под своды. Степан Федорович степенно допил барзак, закурил. Надежда Антоновна прикурила у него. В крепости номера пахло духами и свечным нагаром.

– Мы, не имею чести знать, как вас зовут, – мы товарищи с вами по искусству, – сказал Бездетов.

Коломна пребывала во мраке и пустоте, на окраинах выли псы, поэты русской провинции. Дождливая ночь военного города Коломны чернела и мокла. Люди штабов и армий спали перед сражениями дней, оставив бодрость собакам да ночным сторожам, пугавшим ночь сторожевыми посвистами и колотушками. Черные мостовые под дождем расползались в лужи. Около станции, у этого узла, где перебрасывались армии и материалы армий, в темноте по-солдатски фыркали лошади. Около станции почему-то горою валялись русские сапоги – не философия, но конкретное утверждение российских дорог. Кустарничество пахло дегтем. В темноте, густой, как деготь, которым она пахнула, бегали сапожники и по-извозчичьи ругались с извозчиками. На перроне от просторного мрака реки валило сыростью. Строительство упиралось в небо электрическими огнями. Коломна развалилась в безмолвии, отступающий в историю город. На перроне под дождем российский интеллигент в шляпе и в криво сидящем пенсне миролюбиво рассказывал дождливые и тыловые истории, о кино. Кино помещалось в профсаду, в утепленном сарае, – и звонков в кино не полагалось, а сигнализировали с электростанции – всему городу сразу. Первый сигнал, – надо кончать чай пить, второй – надо одеваться и выходить на улицу. Электростанция работала до часу, – но в дни именин, октябрин и прочих неожиданных торжеств у председателя исполкома, у председателя промкомбината, у главного техника – электричество запаздывало потухать иной раз на всю ночь, – и остальное население приноравливало тогда свои торжества к этим ночам, справляясь о них предварительно. В кино же однажды уполномоченный внуторга, не то Сац, не то Кац, в совершенно трезвом виде, толкнул случайно по неловкости жену председателя исполкома, – та молвила ему, полна презрения: – «Я – Куварзина!» – уполномоченный, будучи не осведомлен о силе сей фамилии, извинился удивленно, – и был впоследствии за свое удивление похерен из уезда. Интеллигент говорил о начальстве, так и называл – начальство, о том, что жило оно скученно, остерегаясь в природной подозрительности прочего населения, занималось склочками, которыми заменяло общественность, и переизбирало каждый год самого себя с одного уездного руководящего поста на другой в зависимости от склочащих группировок. Интеллигент закурил папиросу, заговорил торжественно, принимая на свою совесть ответственность за слова, со знанием дела: – хозяйствовал промкомбинат, членами правления комбината были – председатель исполкома (муж жены) Куварзин и уполномоченный рабкрина Преснухин, председательствовал – Недосугов. Хозяйничали, по утверждению интеллигента, медленным разорением революционных богатств и по принципу тришкина кафтана, головотяпством и любовно. Лесопильный завод работал – в убыток, маслобойный – в убыток, вальцовка – в убыток, кожевенный – без убытка, но и без прибылей, и без амортизационного счета. Зимою по снегу, сорока пятью лошадьми, тащили из конца в конец уезда, верст сорок расстояния, котел на этот кожевенный завод, – притащили и бросили – за неподходящестью, списав стоимость его в счет прибылей и убытков, – покупали тогда на предмет дробления корья соломорезку – и бросили, ибо корье не солома, – списали. Улучшали рабочий быт, жилстроительствовали, – купили двухэтажный деревянный дом, привезли его на завод и – распилили на дрова, напилив пять кубов, ибо дом оказался гнилым, – годных бревен осталось тринадцать штук; к этим тринадцати бревнам прибавили девять тысяч рублей – и дом построили: как раз к тому времени, когда завод закрылся, ввиду его, хотя и неубыточности, как прочие предприятия, но и бездоходности, – новый дом стоит порожним. Интеллигент волновался. Убытки свои комбинат покрывал распродажею оборудования бездействующих дореволюционных предприятий, – а также такими комбинациями: Куварзин-председатель продал лес Куварзину-члену по твердым ценам со скидкою в пятьдесят процентов, за двадцать пять тысяч рублей, – Куварзин-член продал этот же самый лес населению и Куварзину-предсе-дателю, в частности, по твердым ценам без скидки – за пятьдесят с лишком тысяч рублей. Дарили однажды Куварзину портфель с монограммой, деньги на портфель взяли из подотчетных сумм, а затем бегали с подписным листом по туземцам, чтобы собрать деньги. Интеллигент волновался и гладил свою бородку, мокрую в дожде.

Поезд подошел медленно, шарил темноту своими огнями. Люди загалдели и засуматошились.

С полночи в эту ночь акатьевский дед Назар Сысоев повез на станцию тучковские диван и кресла. С вечера полил дождь, и грязи развезло в полчаса – по втулки колес и по колено лошадям. Дорога пролегала приокскими холмами, по глине. Дождь поливал упорно, и дед Назар торчал на передке, стар и молчалив. Ольга Павловна сидела на возу сзади Назара. Поля расстилались пасмурны, мокры, безмолвны. Спешили к поезду. Лошадь раздувала бока усталым дыханием. Грязь разливалась в озера. Ехали полями такими же, как они были пятьсот лет тому назад. Объехали деревню Зиновьевы Горы, протащились окраинами грязей ее семнадцатого века мимо усадьбы потомков декабриста Лунина. Под селом Протопоповом дорога пролегла в овраг. Спустились по глинам до моста, переехали мост. За мостом темнела лужа, колдобина. Въехали в лужу. Лошадь рванула и села. Дед Назар ударил лошадь кнутом, – лошадь дернулась и не двинулась с места. Грязь оказалась непролазной. Телега увязла посреди лужи, левое переднее колесо увязло выше чеки. Дед Назар изловчился на передке и ударил лошадь сапогом в зад, – лошадь дернулась и упала, подмяв под себя оглоблю, ушла в тину по хомут. Дед Назар подергал вожжи, почмокал, – лошадь не двигалась. Тогда Назар полез в грязь, чтобы выпрячь лошадь. Он ступил, нога ушла в грязь по колено, – он ступил второю ногой, – и он завяз, он не мог вытащить ноги из глины, ноги вылезали из сапог, сапоги засасывались глиной. Старик потерял равновесие и сел в лужу, увязая в глину до локтей. И старик заплакал – горькими, истошными слезами отчаяния. К поезду тучковские кресла и диван не поспели.

Поезд же оказался пустым, вагоны пребывали во мраке, на верхних полках спали и тяжело пахнули зарайские мужики, покойствовали сон и тихие шепоты, как всегда в прифронтовых поездах. Братья сели рядом, посадив напротив Надежду Антоновну, дремали в усталости и слушали храпы с полок. В чемодане Бездетовых оставалась последняя бутылка коньяку. В дремоте тылового поезда, с большими перерывами для раздумий, братья пили коньяк из серебряного поставца, крякали, угощали спутницу, убирали коньяк. Поезд проходил просторами российских древностей. Младший Бездетов спрашивал шепотом старшего, склоняясь рассудительно к его уху:

– До убийства не дошло?

– Надо полагать, убил, – отвечал, шепча в ухо младшему, старший.

– Ребенок – либо твой, либо мой, надо полагать.

– Надо полагать, так и есть.

Поезд вез сон и тяжелый дух тылов из Коломны в Москву. Через полчаса, после коньяка, Степан спрашивал:

– А нам – не донести ли? – как бы до суда об изнасиловании не дошло.

– Повременим. Надо полагать, об изнасиловании дела не будет, – отвечал старший, – подождем денька три-четыре, тогда напишем донос, либо скроемся.

Москва, в которую уперся поезд, пребывала в шуме, рыке и гаме, столица. На площади вокзалов вереницами ползли грузовики и ломовые, лошади которых казались сильнее грузовиков. Человеческие толпы стекали поездами, трамваями, автобусами. Паровозы, трамваи и автобусы, кроме людей, развозили плакаты и шумы, за которыми люди должны были кричать, чтобы слышать. Плакаты подпирали небо. Фаланги людей мяли улицы. Фаланги автомобилей мяли человеческие толпы. Улицы, забитые в камень, напрягали силы в спокойствии, в хмурости запыленных окон. Москва громыхала грузовиками дел, начинаний, свершений, развороченная строительством и перестраиваемая наново. Автомобили перли на дома, чтобы сдерживать неподвижность улиц, которые мешали автомобилям. Утренняя рабочая Москва была стальной и серой, этот форпост в будущее человечества. Надежда Антоновна, толкаясь в толпе, говорила о старом Гарднере и Сабанине. Павел Федорович поучал, закладывая большой палец за лацкан сюртука. Надежда Антоновна ехала к Бездетовым пить кофе. Такси понес стороною от Москвы, которая командовалась Кремлем, от Москвы рабочих и грузовиковых дел, – шел на Живодерку той жизни и тех людей, которые полагали, что глетчерные льды бывшего могут втекать в настоящее, не тая. Живодерка Бездетовых была глетчером в старину. Искусство красного дерева осталось от столетия безыменным искусством, искусством вещей. Мастера спивались и умирали, а вещи оставались жить, и жили, – около них любовничали, старели, в них хранили тайны печалей, любовей, дел, радостей. Елизавета, Екатерина – рококо, барокко, Павел – мальтиец, Павел – строг, строгий покой, красное дерево темно заполировано, зеленая кожа, черные львы, грифы, грифоны, Александр – ампир, классика, Эллада. Люди умирали, но вещи живут, – и от вещей старины идут «флюиды» старинности, отошедших лет. В 1929 году – в Москве, в Ленинграде, по областным городам – возникли лавки старинностей, где старина покупалась и продавалась, – ломбардами, госторгом, госфондом, частниками. В 1929 году было много людей, которые собирали «флюиды». Люди, которые покупали вещи старины после громов революции, у себя в домах, облюбовывая старину, вдыхали – живую жизнь мертвых вещей, – оживляли – мертвую жизнь мертвых вещей. И в почете у покупателей был Павел, мальтиец, прямой и строгий, как казарма, когда казарма превращена в гостиную, без бронзы и завитушек. Братья Бездетовы жили на Владимиро-Долгоруковской, на Живодерке, – антиквары, реставраторы. Их подвал останавливал время, заваленный стариною александров, павлов и екатерин. Братья – императорами – умели поговорить о старине и мастерстве. В их подвале вдыхалась старина, которую можно облюбовать и купить. Свои разговоры реставраторы поливали коньяком, перелитым в екатерининский штоф, и из рюмок бывшего императорского алмазного сервиза. И кофе у них был настоящим, в батенинском фарфоре, очень крепким, сваренным мастерски. Надежду Антоновну реставраторы убедили сесть на павловский диван с ногами и пододвинули к дивану екатерининский столик со сладостями и с ликером. Сюртуки антикваров врастали в старину, как и уменье их разговаривать. Надежда Антоновна пила кофе, – ей хотелось спать, – Павел Федорович показывал миниатюры Тропинина, фарфор, русские гобелены, гладил руки Надежды Антоновны, говорил о старине и подливал ликера. На клавикордах сыграл Павел Федорович Бетховена. Часам к двенадцати Надежда Антоновна заснула на диване, попросив не будить до семи. Братья, помывшись под грязным краном, ходили к Старому Пимену на аукцион. В церкви, то есть в ломбарде были привычные дела и привычные люди, – здесь продавали с аукциона бедность и несчастие вещей, от которых шли «флюиды». В церкви, заваленной рухлядью, в алтаре сидел аукционист. Братья привычно трудились. К пяти братья, закупив вин, сладостей и едов, вернулись домой. Надежда Антоновна проснулась бодрой, веселой и деловитой. Время пошло за рвами революции. Надежда Антоновна звонила по телефону подруге: