Глаза сумасшедшего светились грустью и нежностью. Он кричал, прижимая руки к худой груди, его руки дрожали и дрожали в ознобе колени, у этого юродивого породы убиваемых, но не убивающих, у нищего, побироши, юродивого лазаря советской Руси, юродство которого стояло за ним тысячелетием, от уделов, от царей. Старик дергался в судорогах и дрожал от головы до ног. У старика начинался припадок, слова проваливались в невнятицу и бессмыслие, – «честь, честь, честь!». – Юродивые – на советской – на «святой» – Руси в такие минуты пророчествовали и проклинали. Инженер Садыков совал Ивану Карповичу стакан с водою, вода стекала по бороде, подстриженной плохими ножницами без зеркала, грядками. Глаза сумасшедшего по-прежнему оставались добрыми.
– Да здравствует коммунизм, коммунистическая революция и честь! – крикнул Ожогов.
– Да, совершенно верно, – ворчливо сказал профессор.
Но Пимен Сергеевич не кончил. В погребах до июлей сохраняется снег, хранится зима: мысли Пимена Сергеевича ушли в зиму воспоминаний. Что бы ни было, все же каждый человек по-своему должен любить, решить свое место в труде, по-своему жить и умереть, – и у каждого должны быть и детство, и юность, и мужество, и старость, – и каждый имеет право на свою собственную честь. Студенчество уперлось в подполье, и сейчас забродили мысли по времени, как облака по небу в голомяный день, когда облака тяжелы и поспешны и над землею то солнце, то тучи.
– Да, да, совершенно верно, знаете ли. Когда я был студентом…
Ожогова унесли из столовой, забитого припадком.
Пимен Сергеевич просматривал планы, разметки сделанного, – планы на кальке и ватмане он видел миллионами кубов воды, формулы превращались в силы. Одно на другое ложились впечатления, – память об Ольге, похороны Марии, монолит строительства. Лето оказалось в погребе, – некогда дочь была маленькой девочкой, Пимен Сергеевич лялькал ее в здоровых тогда своих руках и пугал очками, – нынче она взрослый человек, женщина, коммунистка. Километры строительства, монолит, гранито-бетон, котлован, отводной канал, – созданные уже, – возвращались в формулы, и формулы сделаны были уже не тушью на бумаге, но гранитом в природе. День проходил голомянен, это слово привязалось от извозчика, – на солнце наползали облака, тогда все блекло на недолгие минуты, чтобы быть особенно золотым, когда возвращалось солнце. Пимен Сергеевич говорил в строгости, щетинился старчеством. Пимен Сергеевич был на монолите, когда женщины бросили тачки и пошли к городу. Прораб на велосипеде догонял женщин, – прораб ничего не мог объяснить, из конторы спрашивали: – «забастовка?» – Прораб предполагал: – «демонстрация?» – Полетика сердито посматривал в небо и думал о том, что человек, человечество призвано не только перестраивать природу вещей, гнать обратно течения рек, впаивать в геологию монолиты, – но человек, человечество строит и монолиты понятий, перекапывая историю и подсознательное в человеке, строя новые человеческие отношения. Эти колонны женщин шли в будущее, – ни забастовка, ни демонстрация, – эти слова были ни к чему.
Рабочий день на строительстве сорван был похоронами чести. И в этот час растерянности Пимен Сергеевич ушел к себе, позвав за собою Садыкова, чтобы остаться вдвоем. За окном летали стрижи, предвещая дождь, о котором ничего еще не сказывало небо. Стрижи за окнами утверждали тишину. Пимен Сергеевич тяжело, в усталости сел на кровать. Комната пустела нежилой просторностью. Пимен Сергеевич попросил Садыкова взять стул и сесть поближе. Садыков сел. Пимен Сергеевич долго смотрел на Федора Ивановича, очень смущенно, сердитость его исчезла. Федор Иванович сидел, ссутулив плечи, смотрел понуро, землистый и усталый. Пимен Сергеевич улыбнулся ласково.
Старик заговорил:
– Я не случайно сегодня заговорил с вами, Федор Иванович, о наступающих пустынях. Впрочем, об этом еще успеем поговорить. Я сейчас думал о том, что у нас одинаковая судьба, – и это не верно, но я думаю о по-вторностях. Двадцать пять лет тому назад я венчался с Ольгой Александровной. Простите, что я не о делах. И у вас, и у меня жен увел Ласло. Ольга ушла от меня, и я знаю, что испытывали вы, когда от вас ушла Мария Федоровна. Да, я знаю, как это больно. Но я еще думаю, что у людей, следящих за собою, не бывает случайности, пусть прошла вся жизнь. Расскажите о себе. Вы бываете у моих?
– О чем же говорить? Мария Федоровна подчинилась своим инстинктам и погибла потому, что у Эдгара именно эти инстинкты были сломаны. У ваших я был вчера вечером, – я отводил Любови Пименовне собаку, оставшуюся после Марии, – собака выла и не хотела есть из моих рук. Я у ваших бываю часто.
Опять заговорил Пимен Сергеевич, поднял глаза к потолку, заглядывая в свои погреба, во время, в пространство, которые разносились в тот час стрижами.
– Надо разобраться. Уход Ольги Александровны от меня я считаю патологией. Но мне не все видно. Я видел этих женщин, которые пошли на кладбище. Приостановка работ стоит несколько десятков тысяч рублей и гибели Ласло, ибо он, конечно, погиб. Вчера я был в церкви, в которой венчался, церковь моего имени. Но ломбарда в себе иметь я не буду. – Пимен Сергеевич улыбнулся виновато. – Федор Иванович, я думаю, вы не откажете проводить меня к Ольге Александровне. У людей, следящих за собою, не должно быть случайности, или эти случайности – патология. Мы же хорошо жили с Ольгой Александровной. А теперь мы уже старики, не правда ли? – И мне хочется повидать Любу, дочь. Я ведь ее очень любил и люблю.
Сказал Садыков, так же тихо и смущенно, как Полетика:
– Да, пойдемте. Там будут вам рады. – Садыков помолчал. – Ваша дочь, Пимен Сергеевич, – чудесный человек. А жить надо просто.
Пимен Сергеевич поднялся с кровати, очень смущенный.
– Федор Иванович, вы понимаете… – сказал Полетика и засердился, засупился, засмущался.
За окном утверждали тишину и зной голомяного дня стрижи, обрезывающиеся о воздух.
Бывают дни, когда человек должен быть дружен с землею, – бывают дни, когда люди заботливо делают все, что положено чином дня, чтобы не впасть в бесчиние боли. В доме сестер Скудриных был такой день. В такие дни по правилам русской провинции надо с утра открывать окна, чтобы по комнатам бродил воздух, гонимый июльским тихим ветром. В комнатах тогда прохлада и зеленый свет от старых лип и кленов, и дикий виноград вокруг террасы прячет золото дня, – то самое золото, которое разлито над садом и упирается в головы подсолнухов у изгороди. Ольга Александровна заботливейше рылась в саду над грядками, чтобы зачинить, заштопать время, – руки ее были в земле. Она ходила по саду и дому в красной косынке, с руками, отставленными от бедер, чтобы не замараться землей. Она хотела быть в дружбе с землею, в этой редкой и счастливой дружбе, которая бывает у людей, умеющих любить, верить и быть верными, потому что только благородные по мыслям и помыслам люди могут любить, верить, быть верными, потому что только благородные по мыслям и помыслам люди могут любить, верить, быть верным. Чудеснейшее дело, утомляющее мышцы, – рыться в земле, тащить из грядок сорняки и видеть, как возрастает тобой посаженное, созданное твоими руками.
…У девочки Алисы были куклы. Одной из кукол, большой, тряпичной, чернильным карандашом Алиса пририсовала усы. Алиса никогда не называла отца папой, называя его, как мать, – Эдгаром, – эту куклу Алиса стала называть отцом – папой. В эту куклу Алиса играла тайком от всех, даже от Мишки. О том, что эта кукла называлась папой, Алиса рассказала только одному существу – собаке Волку. В дальнем углу сада, таясь от всех, в зное солнца, Алиса сажала на колени к себе папу, качала, ласкала, шептала: – «папочка, миленький, не горюй, приходи к нам, миленький, папочка!» – Некогда Алиса спрашивала Эдгара Ивановича:
– Эдгар, мы живем или играем? – вот ты и мама, вы – живете, а я и Миша – мы играем в куклы. Мы с Мишей – живем или играем?
Громоздкая тряпичная кукла с ужасными чернильными усами была очень грязна и очень страшна. Ночами Алиса клала эту куклу под подушку своей постели, когда ложилась спать, потихоньку от всех, чтобы не отняли у нее папы и не узнали о нем. И днем в зное она ласкала его.
День ушел к закату, собирался закапать дождь, надо было спешить, первые капли прошумели по листьям. Ольга Александровна пошла на террасу за бечевками, чтобы подвязать горох, – и она не сразу узнала человека, кажется, в широкополой шляпе, кажется, с палкою в руке. В сад с террасы прошел Федор Иванович, чтобы оставить пришедшего в одиночестве. Руки Ольги Александровны были замазаны землей. Навстречу Ольге Александровне шел бородатый старик. Старик любяще, удивленно, ласково смотрел на Ольгу Александровну. Пимен Сергеевич не мог смотреть иначе, потому что на террасе стояла женщина, единственная любимая, и потому что Пимен Сергеевич был добр, – и потому что он видел, что Ольга Александровна так же седеет, как он, преждевременно поседевший.