В часы, когда засыпала Алиса, Ольга Александровна приходила к Эдгару, со свечою в руке. Она всегда была в черном платье. Последний чай перед полночью был горяч, он выпивался в кабинете, где книги пахнули книжным червем, напоминающим запах мертвецкой. Жена садилась на диван, рядом с мужем. Они говорили между собою по-немецки, на языке, которым встретил жизнь Эдгар Иванович и которым он провожал Лису в постель.
– Weist du, ich denke, das Lew Trotzki nicht Recht hat, –[7]
Она говорила о делах, вычитанных из книг и газет, которыми она помогала мужу. Свеча на столе горела свечою Фауста, покойствовала полночь отдыхом последнего чая, – и муж и жена говорили о том, что стократ величавее Гете, – о революции в мире, той, которая приходила и переливала историю на жернова Эдгара, – как здесь, так и за стенами этого уездного дома, за этими часами жены и мужа, когда муж растворял время женою и книгами, потому что плоские четырехугольники книг имеют свойство камерой-обскурой кидать человека и человеческую мысль во времена и пространства куда угодно и как угодно, – а голос, волосы, голова, плечи жены, ее слова, ее теплота, ее ласка, ее строгость – могут заставить человеческое существо взять на ладонь свое собственное сердце и в сердце спрятать свое существо, когда космичествует покой и то чудесное, что дало жизнь рыжей Лисе. В полночах, когда засыпала жена, эта гордая, покойная, разумная женщина, сестра в революции, когда свеча гасилась и книги проваливались во мрак, – Эдгар Иванович поднимал голову локтем и рядом с ним во мраке чуть белело плечо жены, уже покрытое холодком дряблости, родное и доверчивое, раненное на Мациевской. Ее дыхание было ровно, счастливо, – этой женщины, которая днями всегда одевалась в черное, лишь по июням в белое, и которая стала первой в жизни. Это было таинством любви, тот кувшин, который нельзя расплескать так же, как кувшин революции.
За домом, на лугах шло строительство. Раз в неделю, когда выпадали свободный час или свободная ночь, иль мозги начинали дрябнуть, к Эдгару приходил с завода, из дома для приезжающих Федор Иванович, – или Эдгар Иванович ехал к нему – выполнить законы дружбы и чокнуться – не водкой о водку, но сердцем о сердце, мыслью о мысль. Тяжелоплечий Федор шел тогда по комнатам, смотрел солдатским глазом вокруг, приветствуя и шутки пересыпая нравоучениями:
– воздух слишком сух, надо поставить аквариум, не дорожите здоровьем, –
– покажи печку, как закрываете, я научу, как надо,–
– Лиса, открой веко, ты малокровна! –
Федор Иванович садился на диван в кабинете, чтобы отдыхать и не двигаться часами. Из-за книжной полки извлекалась заветная бутылка. Федор знал каждый жест Эдгара, Эдгар знал каждый жест Федора. Федор наливал себе рюмку коньяку и острил. Любовь Пименовна забиралась в угол дивана, Ольга Александровна уходила по хозяйству. И начинались часы разговоров, чтобы этими часами проверять себя, свои дела, свои мысли. Книги с письменного стола снимались, свечи ставились в большом количестве, к Федору подвигался табурет с тарелкой. Женщины безмолвствовали. Федор опирался рукою о колено Эдгара, чтобы облегчить свои плечи и во имя дружбы. И Федор отдавал свои помыслы, возникавшие у него за цифрами и планшетами.
– Ты говоришь о Льве Троцком, – говорил Федор Иванович, – давай подумаем о речном ложе, стало быть, особенно, если река потечет задом наперед. Давай примем во внимание администрацию, то есть самих себя, партийную ячейку, то есть самих себя, рабочий комитет, то есть опять же самих себя. Мы отвечаем за все. Коса на речном перекате лежит, как известно, подобно рыбе, головою против течения, и имеет также, как известно, форму рыбы, рыбью голову и рыбий раздвоенный хвост. Отмели похожи на рыб не случайно, но это не главное. Главным же образом нужно рассчитать, что будет с рыбиной косой, когда вода потечет ей в хвост. Мы строим плотину, заново, переделываем климат и географию. Так, стало быть. На пустые луга съехалось десяток тысяч рабочих, а связаны этим строительством и зависят от него – миллионы, – понятно. Место боя, – тоже понятно. А кто это чувствует у нас? – мало, кто. Инженеры машинисток в Голутвин по субботам возят, фокстротят. Грабари имеют артельных жен, называемых стряпухами, – мы построили фабрику-кухню, но из-за этих артельных жен, то есть стряпух, рабочие предпочитают питаться в бараках, и в каждом бараке обязательно есть шинкарка. А мы с тобой есть все.
– Я тебе отвечу, Федор, – говорил Эдгар Иванович. – Обрати внимание на товарища Моисея из Библии, который выводил евреев из Египта. Он был неглупый мужик. Он путешествовал по морскому дну, производил манну небесную из ничего, путался в пустынях, как мы в троцкизме, устраивал съезды Советов и приемы на Синае. Сорок лет отыскивал свою жилплощадь и воевал за нее. И до обетованной земли он не дошел, предоставив Иисусу Навину останавливать солнце. Вместо него дошли его дети. Старик Моисей не мог дойти до обетованной земли – на основании логики. Люди, знавшие Содом, не могут быть в Израиле, – они не годны для обетованной земли, потому что они помнят, что такое есть городовой, откуда у него растут усы и кто такая фрау – просвирня в городе Липецке. Старик должен был лечь костьми для нового поколения, ибо только новое поколение, новые поколения, которые не будут знать городового, годня для обетованной земли. Я думаю, что мы сейчас работаем в Моисеев, по морскому дну мы отпутешествовали и манною небесной питаться перестали, – но к новой жизни мы не готовы с тобой, в ней будет жить моя Лиса. Я помню, как майоры давали в морды унтерам. Что же касается администрации, месткома и партячейки, то также в Библии чудак объяснял о действии правой руки в момент неведения левой. Женщины ж – ну, пусть наслаждается каждый, как хочет.
– В медицине такая раздерганность называется лихорадкой, – отвечал Федор Иванович. Он говорил медленно и трудно, тяжелоплечий человек. Свечи горели гетевски. Книжные полки покойствовали моргами мыслей, камеры-обскуры в человеческое время и знание. – Да. Но Моисей написал скрижали. Я слыхал следующую разновидность рассуждений. Мне говорили, что каждая историческая эпоха имеет свою мораль, рожденную эпохой. Палки доказательств, дескать, могут ломаться, но их не надо перегибать до тех пределов, когда они сломаются вместе с доказательствами. Говорят, что общественной моралью наших лет является мораль политическая. Можно быть безграмотным человеком, спрашивающим, что такое за наука химия, и пишущим корову через отмененное ять, невеждой и пьяницей. Можно быть неверным слову. Можно быть, так скажем, неразборчивым к вещи. Можно быть нечестным к женщине, к мужу, к семье, потеряв всякое понятие о семейной чистоплотности, – во всяком случае, у людей, придерживающихся таких взглядов, с точки зрения старой морали, семья и проституция спутали свои понятия. Надо быть, дескать, моральным политически, – и даже не очень моральным и не очень грамотным, но – ортодоксальным. Быть политически неграмотным – не морально. Эти же люди говорят о том, что политические таланты родятся так же, как актерские, писательские, художнические. Они утверждают, что можно быть прекрасным музыкантом, бездарным политически, – можно быть честнейшим астрономом, человеком, верным слову, грамотности и чести к женщине, – женщины, к слову говорят они, на бесчестность мужчин очень радостно отвечают своим бесчестием, – астроном может быть мирового имени, и такой астроном, утверждают они, не будет в фокусе нашей общественности. Философы такого рода утверждают, что у этих астрономов имеется право не интересоваться вопросом, «како политически веруеши?» – за недосугом от звезд. Эти философы не могут решить, кто прав, – эти ли астрономы, просящие помиловать, – «помилуйте, ведь он же пьяница и бабник, ведь у него же государственная мебель на квартире и даже не содраны музейные ярлыки, ведь он малограмотен!» – правы ли эти астрономы, которым противопоставляются эти, живущие на государственной мебели, потому что они умеют делать – делать революцию, как астрономы умеют караулить звезды, и умели, и умеют умирать за революцию. Эти люди, дескать, должны жить колоссальной волей, рассудком, рационализмом, мозгом, все подчинив разуму, уничтожив все, что лежит за разумом. – Я думаю, что таких противопоставлений делать не стоит, и они напоминают твои рассуждения о недошедшем Моисее. Да, не дошел, – но он же написал скрижали. Нам – жить! Нам писать скрижали будущего, которые должны быть омыты нашей кровью. Ты немножко нигилист, потому что ты знаешь тот соус, на котором поджаривают эти скрижали, – я и ты, мы убивали людей в затылок, – все это окольные пути, совершенно верно. Этот соус не должны знать в новой жизни, как в обетованной, стало быть, полагалось, что забыты ваалы и проделки жены Патифара[8]. Но я думаю, что ничего не надо откладывать, и для себя я решаю все сразу, и коммунистическую мораль, в частности.