Выбрать главу

Павел подошел, хотел зачем-то протискаться к дверям, но его оттеснили, зарычали сердито:

— В очередь, в очередь, гражданин! Куда лезете? Тут люди с утра ждут и то не лезут… Идите в очередь…

Он вынул обрывок газеты, сорвал полоску на-угол, завернул кривулю, набил ее из гуталиновой баночки махрой.

— Разрешите, товарищ… — потянулся он с цыгаркой к папироске соседа.

Тот покрыл его рыбьими налитыми глазами, вынул папироску из зубов и молча отвернулся.

— Разрешите, товарищ…

— Что вы пристали, гражданин? — вдруг окрысился сосед. — Курите, пожалуйста, вам никто не мешает, — и, перевернувшись круто на каблуках, загородил перед Павлом всю толпу.

Рядом в суконной плотной шубе без воротника стоял какой-то бритый, с одутловатыми щеками, в котиковой узкой шапочке.

— Разрешите спичку, гражданин…

Тот снисходительно и бесстрастно сверху вниз глянул на жалкую фигурку Лужского и процедил:

— Тут люди с делами, а вы пристали, как банный лист. И как только не совестно, гражданин…

Павел поглядел ему в строгое злое лицо и молча улыбнулся. «Ну, и шпана! — подумал он, отходя и прикуривая у извозчика. — Вот удивительный народ — ну, до чего же злы»… И внимательно оглядывал Павел эту толпившуюся к дверям кучку народа и видел на лицах у всех какую-то оробелую сосредоточенность, замкнутую наглухо обиду, сердитую, озлобленную затаенную боль.

Стояли тут женщины с тонкими, высохшими лицами, в истрепанных шубейках, в накидочках, иные в мужских широких пальто. Непричесанные, наспех связанные волосы выскакивали из-под лодочек, тарелочек, кувшинчиков протертого и облезлого бархата. Многие обуты были в широченные английские штиблетищи, и они торчали странно и неуклюже на хрупких ножках, обтянутых в шелковые чулки. У многих запросто накручены были грубые зеленые обмотки, и снизу теми же обмотками схватывались под подошву широкие, сползавшие с ног калоши. Костюмы были чрезвычайно странны и разнообразны, но почти у каждого из этих пассажиров то чулки, то накидочка, то шляпка напоминали о былом. И все они, несмотря на замкнутость, сосредоточенность свою, были объединены какой-то общею, чуть уловимой сходностью, это всё люди «своего» круга и пришли они сюда, видно, все по одним, по общим делам. Кой-где желтели тяжелые крестьянские тулупы, коричневые понёвы, бабьи поддевки, — это наехали, видимо, из деревень. И стояли они в сторонке, о чем-то тоже перешептывались, кидали робкие взгляды в сторону часовых, помаргивали мокрыми печальными глазами. Долетали до слуха обрывки разговора.

— Какая странность… Удивительное, знаете ли, совпадение… Какие там списки — да самый — мирный человек…

— Ничего не скрывал, как на духу, да и чего скрывать? Вы только подумайте…

— Ну что ж — офицер? Мало ли у кого брат офицер, а я тут при чем?

И вдруг в толпе мелькнуло знакомое лицо. Павел приподнялся на носки, но стоявший обернулся к нему спиной и продолжал разговор, жестикулируя деланно и настойчиво обеими руками. Павел полегоньку протискался в сторону говорившего, выполз сбоку.

— Волконский… Здравствуйте…

Говоривший легко перевернулся, и на его молодом выбритом лице сначала скользнуло деланное изумление, потом так же деланно и неловко закривилась по губам фальшивая улыбка:

— Лужский… товарищ Лужский! Какими судьбами? Да разве здесь?

И он заторопился вопросами, протянул Павлу тонкую короткую руку.

— Здесь… В политотделе…

— Давно оттуда?

— Три месяца.

— Значит, все маршируете?

И он холодно засмеялся, обнажив прекрасные чистые зубы. Потом вдруг серьезно:

— А я тут глуп-пейшее дело… Ну, то-есть такая глупость— сказать смешно. В отряд спекулянтов приписали… ха-ха-ха!..

Волконский снова широко сверкнул прекрасными сильными зубами.

— Волконский и — спекуляция… Кстати, у вас тут никого нет? — И он загадочным сдержанным движением повел большой палец в сторону часовых. — Скорей бы, что ли, никак не доберусь… Выяснить — и баста…

Павел молча глядел в его барское прожелтевшее лицо и чувствовал, как от этой манерности у него что-то растет, сгущается в груди.

— Здесь-то? Нет. Никого нет, — ответил он равнодушно. — Вы здесь, в Москве?

Волконский сделал лицо серьезным и чуть прихмурился от небрежного ответа Лужского:

— А я уж тут по иной пошел. Все бросил — это уж вы пописывайте. Мы больше не пишем: в Губ-прод-комисс…

— Вон как… — промычал Павел. — Да нет, я тоже — какое писанье… Писать, знать, еще рано.

— Ну^ну, не скромничайте. Вы все такой же… Да, а где Пальцов, Салазкин, Кунц? Вы о них ничего не слыхали?

Павел через две минуты простился с Волконским, он знал его еще по Симбирску. Волконский что-то клеил там в культпросвете, пописывал в журнале.

Павел отошел от мрачной, неприветливой толпы ожидавших и пошел напрорез, мимо фонтана, к спуску. Фонтан стоял пустой и холодный, сухо желтели ржавые краники.

Бесстыдные и грустные, серели обнаженными обгрызенными плечами статуи, словно пригнувшиеся под тяжестью чугунной тяжелой вазы. Мраморный круг ополз и облез, жидкая решотка была местами выдрана из земли и ржавыми тонкими ниточками извивалась у грузного мраморного круга.

А за фонтаном, вдалеке рыжела рыхлая крутолобая стена Китай-города, в черную пасть Владимирских ворот вползала и выползала вон торопливая людская толпа. И тут все с мешочками на спинах, с кошолками в руках, сердитые и строгие.

Угловая башня скучно выпятила огромное кирпичное пузо и темнела глубокими выбоинами, откуда высыпался раскрошенный годами кирпич. На стене, неведомо кем, поставлены были два худых бочонка; их, видимо, никто не замечал, не стащил в «буржуйку».

Лужский глянул на бочонки и мысленно прикинул, на сколько бы их хватило. И тут вспомнил, что дома нет газолину, что на вечер нечего есть, что ежели припустить ходу — можно еще застать на «Смольбазе». Он, толкаясь, налетая и сшибая встречных, смешно подобрав одной рукой невероятно длинную шинель, мчался на рынок. Добежал до университета, подумал — и ударил вверх по Никитской. Тут в ряд стояли два полуразрушенных дома. Они когда-то, видимо, были огорожены, но изгородь растащили, и обломки кирпичей ссыпались на тротуар. Павел заметил и запомнил: «Будем класть печурку, надо сюда смахать за кирпичами»..

Выбежал к Никитским воротам, оглянулся на гигантский угольный дом. Он стоял все такой же пустой и страшный, как в октябрьские дни, когда решетили его пули, когда снаряды сносили ему голову. Когда б ни проходил мимо, каждый раз с какою-то особой гордостью смотрел он на эту живую наглядную памятку великих дней.

Когда Лужский прибежал на Смоленский, тут только вспомнил, что не взял с собой посудину. Он толкнулся к одной, другой торговке. Бесстрастные багровые бабы потирали руки с холодку, подзадаривали:

— Нам хоть десять фунтов бери, одно дело — посуду свою доноси…

«Купцы!» — сверкнула смелая мысль. Он вытащил завернутые бумажки и быстро пересчитал, хоть и знал без того, сколько тут свернуто.

— Пончики, пончики, вот они, пончики! — кричали кругом востроносые мальчишки.

Лужский посмотрел на них укоризненно и мимо полок с разной чепухой поплелся тихо и раздумчиво к каменному дому, что стоит посреди, — он знал, что там всегда «холодные сапожники».

— Товарищи, сколько за это?

И он, отбросив шинель, взлягнул смешно ногой, подставив сапожнику протертую подошву и развалившуюся дважды кожаную обсоюзку.

— И каблучки?

— Нет, каблуков не надо.

«Холодный» назвал желанную цифру. Лужский сократил ее вчетверо. Сапожник сердито сказал:

— Иди-ка, брат, по своей дороге — ты, вижу, балясы точишь. Иди-ка, иди!..

Лужский пристыженно отошел от сапожника, столковаться явно было немыслимо. Вместо «без каблучков» он добыл четыре таблетки сахарину и собирался уж вовсе уходить, как увидал Греча.

— Греч! — окликнул он его сквозь толпу.

Тот, видимо, не слыхал и быстро уходил с большим узлом под мышкой.

«Чего это он?» — подумал Лужский и торопливо побежал наперерез, бранясь и толкаясь с лоточниками, торговцами мылом, сахарином, жутким хлебом… Он увидел, как Греч внырнул, выставив узел вперед, в небольшую старую лавчонку. Стекла узенькой двери были выбиты, вместо них рыжела плотная грязная рогожа. Лужский тихо отворил дверь, всунул голову: