Выбрать главу

Среди разговора вдруг откуда-то из угла закричал ночевавший тут Петька-пастушок, мальчуган годов двенадцати:

— Анютка, Анютка, куда, сволочь, побежала! Засмеялся Алеша:

— Это, — говорит, — он бредит про телушку нашу, Анюткой ее называем…

Посмеялись над постушонком, а он проснулся от говора и смеха, подполз — захолодел там один-то, прикорнулся к нашим шинелям и шубам.

Недолго спали. Чуть свет, по холодной росе уж пошли в работу. Ползали в малиннике, до нитки мокрые, ждали солнышка, разгибали, встряхивали густые шумливые ветви. Наполыскали немало. День случился праздничный, Казанская, кажется (8/21 июля), и скоро ягодников насыпало столько со всех концов, что толкаться было некуда. Ушли мы с Федорычем. По дороге на Гремячки зашли, но там сечь уж совсем пустяковая, не чета ей анохинские малинные заросли. Только замучились, шатаючись по хворосту, по валежнику. Наладили ко дому. В одну сторожку зашли по дороге, в другую, молочка собирались локнуть — нет. Только у Мирошникова достали, да так ему пятерку мелочи и не нашли, за нами осталось. Мирошников — лесник — жаловался, горевал, что получает пятьдесят миллионов в месяц. Я ему и поверил было, что горько живет человек, а дорогой Борис Федорыч пояснил мне:

— Вы им не очень на жалобы-то верьте. Слаще лесников никто тут не живет. Косят они где вздумается и накашивают столько, что торгуют этим крупно. И хлеб подсевают, огороды у всех хорошие, у иных и сады есть… Скотины довольно, да еще на пригул чужую берет — бычков, телушек, — за каждую тоже мзду получает. У него, у лесника, блинки да пирожки, сметана да всякое добро со стола нейдет. Не в жалованьи вовсе и дело у него — плюет он, конечно, на полсотню эту. Другим жив человек, и хорошо даже жив, не в пример крестьянам нашим, куда им — в четыре раза беднее живут…

Мы возвращались новою дорогой. Скоро вышли на озеро. Пришли к дому. Гордились малиной, вспоминали всё свой удивительный, такой чудесный малиновый поход.

Второй поход было решено устроить со «священною водицею». Недаром заводил я с отцом Пафнутием разговоры насчет монастырской пьянки, узнавал, крепко ли пили монахи, пил ли он сам.

— Пить не пили, можно сказать, вовсе, — лукавил Пафнутий, — разве только по двунадесятым праздникам архиерей поднесет, бывало, по чарочке, а больше — ни-ни…

Не поверил я его увереньям, а тут еще к разу и разговор у нас подоспел домашний. Груша, которая ходила к нему в келью «продавать сметану» и у которой он теперь год-два живет по-настоящему, Груша рассказывала по простоте сердечной:

— Выпить он — эх, любитель! Как-то нализался до того, что через тын полез. Лезет, а силы-то нехватило, рясой задел за частокол, повис, верезжит: «Ай, спасите, ай, погибаю, унесите меня в лес… в лес, на деревню не надо, чтобы не видал никто!». Мы его в траву оттащили — так и проспал до ночи, а шли мы спозаранку…

Узнав из рассказа Груши, что с Пафнушей разговор надо вести по-иному, я ему и молвил единожды:

— Борис Федорыч, малина-то малиной, а еще недурно бы захватить нам в лес и водицы священной, а?

— Согласен полностью, — молвил отец святый.

— Только дряни, — говорю, — не надо… Доставать, так уж лучшего доставать…

— Значит, не самогону, а перегону? — спросил он серьезно и деловито, с полным знанием дела.

Не понимая существа того и другого, я всецело положился на мудрость отца:

— Цена высока будет?

— Разная существует, — пояснил он, — от тридцати пяти до шестидесяти… Шестьдесят — это высший сорт.

— Так, значит, за шестьдесят и берем.

Договорились, а тут наутро в Юрьичку, верст за тринадцать-пятнадцать от Сосенки, ехал мужичок из города, куда возил продавать самогон. Пафнутий ко мне.

— Денежки позвольте, я еду…

— Так скоро? — удивился я. — А как оттуда?

— Оттуда бегом добегу…

— А ваши покосы как?

— Покосы не уйдут. Надо спешить — цена будто собирается выше взять…

Дал я ему семьдесят пять, погрузился отец, уехал. Когда воротился, вид у него был таинственный и самодовольный.

— За все денежки, за семьдесят пять бутылку… А и себе половиночку взял… дорогой кончил.

У меня мелькнула мыслишка, что он выклянчил вместо шестидесяти по пятьдесят и за мое здоровье продернул половинку, да, верно, так оно и было. Но промолчал я, виду не подал, только вздохнул, пытаясь улыбнуться:

— Эк, дороговизна-то какая! Много не напьешь — как цены-то скачут!

Одним словом, бутыль была готова окончательно, Борис Федорыч даже подлил туда малинного соку — хорошо получилось.

Часиков в восемь пошли, с ночевкой. Но на этот раз не к Анохину, а решили на Гремячке побрать, заночевать же — на хуторе Котельникова, верст за шесть отсюда.

Про дорогу много говорить не приходится, места знакомые. Говорили много и про волков и про медведей, про лето, такое хмурое и дождливое — мало ли про что!

Вот и Котельники. Как черный жук, катится-заливается собачонка. Выходит и парень лет тридцати.

— Здорово, Алеша!

Сразу Алеша не узнал, а потом радостно:

— А, отец Пафнутий, здравствуйте! Пожалуйте… Так и так, мы, дескать, по ягоды пришли, у вас заночуем,

спровадь нас только на сеновал…

— Нет, што на сеновал, в избу идемте.

Вошли мы в избу. Там мать его, почтенная старушка, братья — Вася и Ваня, сестра замужняя, Федосья Дмитриевна, с ребенком Митькой возится. Скоро и муж ее, Василий Васильевич, пришел — этот где-то под Сухиничами гонит перегонку и теперь вот продал на станции сто шестьдесят бутылок, а сюда захватил с собой три с половиной. Вскоре он докладывал:

— Занятие мое, одним словом, что гоню… Гоню, что ты будешь делать! В крестьянстве нет у меня ничего, ни скотины, ни лошади, ни покосу, ни пахоты. Чем жить? Да и не сподручны мы к крестьянству. А тут — жена, сын вон народился, другого жду… Чем кормить? Хошь и опасно, а что делать!

— А попадался, Василь Василич?

— Да нет… Я с начальством делюсь понемножку — проходит гладко. Только один раз накрыли. Пришли, все мои аппараты накрыли, спрашивают: «Гонишь?». Што же тебе тут, а ли сказать — не гоню? Раз попал, сознаваться надо. «Гоню», — говорю. Да просить стал. Так и так, объясняю все. «Ну, хоша и понимаем, — говорит, — твое положенье, а судить надо»… Суд нарядили — в мае месяце. «Гнал?» — «Гнал, — говорю, — хороший самогон». — «Даже хороший!» — смеются. — «Так точно, — говорю, — опыт, значит, имею, травить народ зря не согласен». Опять смеются. А я им дальше: «У которого, значит, и скотина своя, и земля, да богатый он человек — вот ежели такой гонит, он, одним словом, подлец, потому что и так проживет, без самогону, а тут есть одно только обогащенье, этот буржуй называется, а мы пролетария настоящая, потому есть нечего»… Слушали, посмеялись. А, видно, слова мои во внимание взяли. Только полтора пуда ржи заплатил, на детский дом какой-то, больше ничего…

— Ну, и опять?

— Известно, опять… Чем же кормиться-то? Да ведь как, Митрий Андреич? Вот на охоту-то сам Калинин с Троцким приезжали, на медведя-то, я сам водил их.

— Это Калинина-то?

— Да. Он мне ведь немного знакомый… Мы кирпичники. Сызмальства этим делом занимаемся, кирпичи делаем. И брат у меня тоже… Так он — брат-то говорил — правая рука был у этого самого Калинина.

— Что же он делал у него? — спрашиваю я.

— А вот с кирпичами… Видите ли, там есть Совет народного хозяйства — учреждение такое… Когда его, этот Совет, разгоняли, тогда и брата куда-то перевели на другое место.

— Да его не разгоняли, — вступился я за нечастный Совнархоз, — он существует.

— А может, и зря наговорили, я ведь почем знаю…. Вы там чем занимаетесь, в Москве-то?

Я сказал — в журналах, в газетах.

— Это дело. Ну, а насчет войны што — будет али нет? — перекинулся разом Василь Василич.

И у нас поднялся тот бесконечный вопрос об опасностях войны для крестьянства, о разорении и прочем, который здесь подымается так часто. Разговорились до полуночи. Я объяснял что и как мог. Все сидели молча, слушали. На полатях темной закопченной избы старушка мать — и та не спала, слушала. Только молока нам втащила, поставила— и айда кверху. На постели Вася с Ваней, облокотив подбородки на ладони, впивались в меня взглядами, слушали все внимательно, затаив дыханье. Завлек их разговор-рассказ мой.