– Из пушки!
– Ну, ничего не осталось, воздух, и все.
– Не воздух, а земля, – поправил Ярик, усердно копаясь в своих волосах. Потом этими же пальцами взял пыль с подоконника, вгляделся в нее, вдумался и спросил: – Как это называется, где трупы сжигают?
– Крематорий.
– Ну да, вот крематорий, сожгут тебя, останется вот это. – Ярик дунул на пыль между пальцами и сказал: – Вот вам и человек!
– Неверно! – ответил избач Ярику. – Человек не зола, это – перегиб.
– Конечно, перегиб, – согласился Ведьмедь.
И как это бывает в дороге с русскими людьми, когда искренно рассказал один, то другому хочется тут же свое все рассказать, и даже про самое главное, а что это самое главное – неясно вперед, и выходит уже потом, когда открылся. Начал Григорий Спиридонович по чувству против Ярика, а вывело его к себе на родину, где соловьи поют, вишни спелые и цветочки есть особенные. Вместо этого пришлось попасть в Сибирь, в тайгу. Приехали в место, где никто никогда не жил и человек вовсе не был. Пришел человек впервые, ударил топором по гнилому пню, чтобы себе добыть курево от комаров. И вот как только ударил в пень и пень рассыпался, то из этого пня разбежалось во все стороны великое множество рыжих тараканов. Казалось раньше, что рыжим тараканам непременно при человеке и даже просто от человека, от его нечистоты разводиться, а тут на! – девственная амурская тайга оказывается родиной рыжих тараканов… После нескоро отвели душу: съездили через два года на родину с матерью, и тогда оказалось, что и там ничего нет <…>, вишни и соловьи – сущие пустяки и обман. В тайге, по крайней мере, безобманно, жили рыжие тараканы, пришел человек, стал понемногу привыкать. Когда белка, когда соболь, изюбр. Охотничали понемногу, в ручьях даже золото мыли. И тут пришлось убедиться, что и отец <…> тоже воображение и напрасная мечта. Конечно, не в том обман, что отца оторвали, определили на сахалинскую каторгу на двадцать пять лет. Каторга – это пустяки. Конечно, матерью жили, и с малолетства было понятно, что в матери все, но вот как родина, так и тут мечта об отце. Об этом нечего рассказывать, как отец поступил с матерью беспощадно и что она выносила от него, тут тоже мечта великая и… страшная. Вполне собралась было идти с ним на Сахалин. Но тут неудача, куда-то неверно подали заявление, ограбили, остались без гроша, не на что было ехать, и остались. Прошло двадцать лет. Провели дорогу. Ни за чем поехал особенным, белкой жили; белка перешла, и поехали. В вагоне двое напротив сидят и разглядывают и про себя шепчут. Так же нельзя по таежным законам. «Чего вам надо от меня, говорите, а то…» – «Нет, – отвечают они, – сила твоя нам известка, и с тобою спорить мы не хотим. Не Григорием ли тебя зовут?» – «Откуда вы знаете?» – «А по батюшке не Спиридонович ли?» – «Ну, Спиридонович, откуда вы знаете?» – «Как не узнать, вылитый батюшка». Так нашелся отец. Он живет в тайге, белок, соболей промышляет, понемногу золото моет. Хищник порядочный и не раз говорил, что у него где-то в тайге и сынишка Григорий растет. К отцу, скорей. К отцу! Все загорелось в душе. Ну, конечно, повели ночью. Огонек. Через окошко видно: он жарок подкладывает, а жена его новая чешет голову девочке: дочь его. Постучались, вошли. Жена, как увидела Григория, так побелела вся и потом весь вечер глаз не сводила, а он хоть бы что: разговаривает бойко с охотниками про все, много всего у них. Охотники ушли. Григорий говорит ему: «Отец!» И Спиридон ему отвечает спокойно: «Что тебе?» Он думает, что Григорий просто говорит, как старшему, «отец», а жена еще сильнее побелела. «Отец!» – говорит Григорий второй раз и третий раз: «Отец!» Тут он узнал и заплакал. Три дня жил у отца и ушел, как от чужого <…>. Только это, конечно, не соловьи, не вишни, отец – это серьезная мечта, ото насквозь пронизывает и отличает в горе от всех, как обиженного: у всех есть отец, а вот у тебя нет, и ты вроде как бы и не человек. Между тем вот осуществилось все затаенное, – вот отец сам, и нет его, и не моего даже отца, пусть мой бы плох, это что! – а что вообще это – человеческий обман, как говорят тоже: тайга, тайга! природа и чистый зверь, а на деле, оказывается, это – родина рыжих тараканов.
Григорий, окончив рассказ, спешно выпил баночку, его поддержал Ярик, вроде как бы даже смущенный рассказом; то он сам выводил все ни к чему, а тут как бы его самого вывели, и кто? Ведьмедь с соломенными мозгами.
– Как же это ты, Гриша, так? – спросил Ярик. – Как это выходит у тебя: родины нет, отцов нет и как бы одни только рыжие тараканы? Начал ты против меня, что я сказал «зола», а у тебя выходит таракан, и никаких.
– А мать? – сказал Григорий. – У меня же мать есть, и у всех есть, у каждого человека есть мать <…>. Вы что думаете, мы с отцом поссорились? Нисколько, хорошо расстались и даже переписываемся до сих пор. В последнем письме пишет, что схоронил жену и спрашивает, как быть, – все еще баба нужна.
– Вот бы теперь им сойтись!
– С матерью? Да вы знаете, кто моя мать? Моя мать теперь в Ленинграде, старуха, а первая ударница на фабрике. Мать моя – большой человек, мать моя – великий человек, а жила с хищником, с разбойником и была мать моя, как слепая в цепях, а теперь цепи у нее свалились, глаза прозрели. Что ей отец мой? Как самый ничтожный зверь, прах животный. Вот я, сын ее, вся радость ее, и то третий год не могу дождаться, чтобы приехала. «Куда же я, – пишет она, – своих деточек дену, как они на целый месяц без меня останутся?» Деточки – это все работницы, она их ведет. Мать моя – как солнце, а отец пишет, что ему баба нужна.
Колеса вагона вертятся вполне равномерно, без всяких проскоков и заминок, но в голове все наматывается случайными обрывками, и кажется, будто все эти случаи где-то живут самостоятельной жизнью, приходят к нам независимо от нашей воли: случай к случаю приматывается в голове на катушку без всяких скреп. И так сколько же всего намоталось, пока колесо вагона закончило последний миллион оборотов и остановилось во Владивостоке на отдых?
Теперь я разматываю катушку, подбираю случай к случаю, как кинорежиссер, сцепляю их между собой, как поезд, склеиваю в цельную ленту и таким образом второй раз путешествую, открывая единство жизни в случайном, создавая из бесчисленных случаев событие единое и закономерное, соответствующее фактическому продвижению колеса от Москвы до Владивостока.
Вот был случай. Все теперь поймут в нем веяние событий на Дальнем Востоке, хотя в то время Япония еще не начинала с Китаем войну за Маньчжурию. Тогда этот случай намотался на мою катушку, по всей вероятности, потому, что я читал в дороге взятую с собой случайно книжку о походе Хабарова в Даурию: из-за этого я понял в нашем спутнике-китайце даура, стал на его сторону и намотал себе случай на ус. Было это, когда мы находились в сердце Даурии, на переезде к станции «Ерофей Павлович». Случилось, с верхней полки упал большой чемодан от рывка паровоза, чемодан заграничный, превосходный, с личной этикеткой под слюдой инженера-геолога, высшего специалиста по золоту. Тяжелый чемодан, падая, конечно, привлек наше общее внимание, и тут все мы заметили, что там, где упал чемодан, в уголке сидел не замеченный нами совсем особенный маленький пассажир. Сколько он времени тут сидел, на какой сел станции, никто бы из нас не мог сказать. Возможно, и это вернее всего, он сел на какой-нибудь станции ночью. Но если бы кто-нибудь стал утверждать, что пассажир этот едет с нами давно, едва ли тоже стал бы кто-нибудь отрицать, до того этот пассажир был маленький, как бы очень уемистый, обладающий особенным даром не привлекать на себя внимания. Первое мгновение каждый принял бы его за японца, потому именно, что он был миниатюрен и опрятно одет, японцы вообще ведь как-то по-европеистее китайцев. Но это был китаец, и чемодан инженера, падая, задел его и даже повредил ему палец. Наш Ведьмедь, имевший понятие в фельдшерском деле, взял его крохотную ручку и, разглядывая поврежденный палец, стал на него дуть.