Выбрать главу

Мало хорошего видел я, но, уезжая на пароходе, разговорился в кают-компании с одной дамой, бывшей со мной одновременно на этом острове. Я рассказал ей о полном крушении сохраненной мной с детства робинзонады и современную островную жизнь иллюстрировал потешным рассказом о ссоре из-за нерпичьего жира.

– А лотос видели? – спросила меня эта женщина.

Вот тут и оказалось, что когда я поднимался в гору и, поднимаясь, все больше и больше лез в грязь и сам на высоте, будучи по колено в грязи, удивился той женщине внизу у озера, то это была она: эта женщина шла по грязи, желая взглянуть на цветущий в озере большой розовый лотос. Она занималась когда-то ботаникой и очень мечтала когда-нибудь попасть на Дальний Восток и посмотреть на реликтовую флору. Но из-за детей она не только не могла поехать, но даже пришлось и вовсе забросить науку. Теперь муж ее ехал в командировку на Дальний Восток, она кое-как устроила на время своих детей у родных. За два месяца работы нашла несколько новых видов каучуковых растений, драгоценных для нашего времени, и на прощанье вот заехала сюда, на этот остров, только затем, чтобы посмотреть на лотос. И она была в восторге от необыкновенно прекрасного громадного цветка: «Это на всю жизнь останется».

Великодушная женщина в дальнейшем разговоре делала вид, будто вовсе и не слыхала, а скорее всего, как в иных случаях это и со мной часто бывает, тут же забыла рассказ мой о нерпичьем жире, из-за которого я, путешественник, забыл на лотос взглянуть. Мало того, она сумела меня самого заставить забыть эту историю. И я вспомнил о моей минуте слабости вот только теперь, когда нужно было объяснить, почему, рассказывая о животных и растениях дальневосточного края, ничего не могу рассказать я о лотосе. Вспомнив это, я нашел в своих записках: «Влюбляться, проходить, – вот счастье путешественника: чуть ведь только полюбил, и это уж надо беречь, ревновать, защищать и, конечно, служить и в трудном служении забывать тот самый цветок, из-за которого когда-то влюбился и полюбил». Прочитав эту мысль онегинских времен, я приписал: «Можно и путешествовать, и влюбляться, и проходить, и любить, и можно служить, не забывая о лотосе».

XXIII. Прорыв

Прорыв – это момент производства, когда ошибка руководителей предприятия в далеком прошлом, порождая ошибки у последующих, включая новые личные ошибки, наконец приводит к невозможности дальше работать, требуется пересмотр всего, и, конечно, козел отпущения, да жертва прежде всего!

Прорыв в питомнике канадских лисиц на острове Путятине был полный и очевидный: значительная часть лисиц, бывшая в общем выгуле, подкопалась в каменной ограде и разбежалась в тайге по огромному острову. Приехала из Москвы страшная бригада, и началось расследование.

Первая далекая ошибка, вроде первородного греха, на мой взгляд, была в самом выборе места под лисятник. Трудно сказать, почему же выбор места пал именно на сад, который выращивается в здешнем климате с величайшим трудом. Остров необъятно велик, площадка под лисятник, в сравнении с площадью острова, совершенно ничтожна, и на вот: лисятник устраивается именно в этом саду. Эта первородная ошибка повлекла другую, которая представляется роковой, потому что вытекает неминуемо из первой: немецкая наука требует для лисьих питомников солнечных открытых площадок, – сад вырубили. Тогда прямые лучи солнца сорок второй параллели стали губить зверей: начались солнечные удары, не предусмотренные немцами в их северном климате. И как бы теперь были благодетельны садовые деревья! Так ошибки, вытекающие из первой, громоздились одна на другую, как вагоны при столкновении. Спасая зверей, решили запустить траву. Густой бурьян в субтропическом климате не замедлил подняться на большую высоту и закрыть совершенно лисиц от прямых солнечных лучей. После того жизнь канадской лисицы исчезла из глаз наблюдателя. Потемки развратили обслуживающую лисиц молодежь так же, как везде это бывает во всяких темных местах: однажды только по трупному запаху нашли в трубе лисьего домика задохшуюся лисицу; в бурьяне потом десятками находили тарелочки, в которых давали пищу лисицам. И много было всего, пока наконец в общем выгуле в стене, прикрытой бурьяном, лисицы не сделали подкопа… Всегда бывает так, что до прорыва граждане идут, не вникая в производство, не обращая на него внимания, но когда совершится прорыв, то вдруг все делаются активнейшими гражданами. И как бы ни была противна стадность людей в иных случаях, здесь она на своем правом, законном месте: каждому живо жалко в конце-то концов своего же труда.

А тут почти каждому теперь, как назло, чуть только вышел в лес – из куста покажется черная голова серебристой канадской лисицы, потом хвост мелькнет… А одна лисица – это сотни рублей золотом.

– Тю-тю, валютка, – скажет ей вслед гражданин. И ему живо жалко, и совесть ищет суда и наказания виновнику.

Появление московской бригады стало такой же неминучестью, как неминучи были солнечные лучи, когда вырубили сдуру благодетельные деревья. Сгустилась атмосфера. Каждый даже самый маленький служащий боялся стать козлом отпущения или тем стрелочником, на которого обыкновенно и обрушивается вся тяжесть возмездия. Вот на море показался дымок. В конторе крикнули: «Едут!» Два какие-то конторщика закрыли книги, сказали друг другу: «Пойдем, покурим!» Вышли, сели на бревна, закурили. Показывая на дым парохода, один конторщик сказал:

– Знаешь, Саша, если на меня ляжет, я ничего, я даже не стану и выгораживаться.

– Ты, Ваня, – ответил Саша, – похож на этого бывшего проповедника, как его… вот вышибло-то из памяти, ну вот что сказал: «Если тебя ударят по левой щеке…»

– Христос? – удивился Ваня. – До чего тебя лисицы доехали: Христа забыл!

Бригада вышла на берег и направилась к службам. Путь был лесом. Впереди шел сам бригадир. Вдруг корова огромная, голландская выдвинулась из кустов, загородила путь бригаде, стояла, смотрела черными глазами с белыми большими пучками-бровями. Такие это были глаза, будто из самой земли глядела та самая глина, из которой сложился человек. И казалось, глаза говорили: «Пусть я при помощи человека стала голландская, но все равно я корова, родная твоя, бригадир, и вот тебе жалоба на человека: погано хозяйствует». Старший бригадир заметил эти глаза, задержался, погрузился куда-то в бездну, но скоро вырвался оттуда, сказал: «И при таких-то коровах вы сидите голодные и жалуетесь!» А между тем эта корова давала всего пол-литра…

Но никто из виновников, отлично зная корову, не смел больше перечить старшему бригадиру, каждый думал: «Пусть побольше коров и всего, а когда дойдет до лисиц, ему поесть и выпить захочется…» Но вдруг вдали на просеке появилась черная голова и остановилась: черная голова серебристо-черной канадской лисицы, убежавшей на волю.

Неминучее должно было совершиться.

– Тю-тю, валютка! – сказал следующий за старшим второй бригадир.

И старший всмотрелся…

XXIV. Старцева гора

Океан, вечно бунтуя, для отдыха, для замыслов нового бунта оставляет себе твердые массы скал, косы, уютные бухты, острова. А человек, постоянно блуждая в постоянных туманах Тихого океана, вполне понятно, тоже хочет на этих твердынях более прочных имен, чем в местах безопасных. На море названия менять – не то что на улицах. Тем и объясняется, что и после революции тут везде остались имена все тех же прежних именитых людей: залив Петра Великого, полуостров генерал-губернатора Муравьева-Амурского, залив Посьета, остров Фуругельма и множество других имен адмиралов и генералов, столь счастливо связавших себя с опасной туманной землей. Среди всех этих военных имен одна гора на море носит имя купца Старцева. Со стороны бухты Разбойник эта гора похожа на утес Степана Разина, только не на Волге, а тот утес, который создался в воображении тех, кто утеса этого никогда не видал. Вся махина Старцевой горы широко опускается в море и продолжается над водой сравнительно невысокими сопками острова Путятина. Остров похож на фигуру с головой и ногами, в ногах известные всем морякам рифы Пять Пальцев, голову делает гора Старцева. Остров до революции был во владении Старцева. Тут была фарфоровая фабрика, оленье и разные другие хозяйства. Несмотря на крупное дело, тут не было дворянских хором, которые в революцию обыкновенно вначале шли под театр, клуб, потом постепенно без ремонта разваливались, кирпичи зарастали травой, и место, прежнее дворянское гнездо, вскоре можно было узнавать только по остаткам акации. В хозяйстве Старцева личный дом владельца ничем не отличается от простой конторы и других домиков, устроенных для служащих и для приезда китайских гостей. Это и понятно, если вспомнить короткую и нерасцветшую жизнь русской буржуазии, – деловое напряжение у русских купцов так тяжело ложилось на личность предпринимателя, так мало помогали традиции, что о красивом устройстве личной жизни нечего было и думать. Зато в предсмертном бреду будто бы Старцев просил своих детей похоронить его на своей горе. Как это было понять? Все русские кладбища, как известно, отличаются исключительной скромностью, и вознесение себя после смерти на гору, кажется, совсем не вяжется с бытом прежних православных людей. Революция так решительно и быстро разорвала нашу связь с предками, что теперь нет никакой возможности путем расспросов установить, чем же именно руководствовался патриарх Старцев, распоряжаясь поднять свои останки на огромную высоту. Я лично так себе представляю, что у Старцева была масса дел, в том смысле, как наш старый купец представлял себе вообще дело торговое: ряд сделок с совестью, не обманешь – не продашь. И вот этому, в собственном смысле слова, делу противопоставляется все остальное, неделовое, наука, поэзия и отчасти даже семейная жизнь. Так жизнь у Старцева была, вероятно, сплошным делом в этом смысле, и вот наконец-то в эту серую жизнь врывается нечто и неделовое: по высочайшему повелению гора имени Старцева обозначается на всех картах Тихого океана, омывающего русские берега. Для делового купца эта гора с его именем, быть может, больше значила, чем для Пушкина создание «Онегина», – куда больше! И вот, умирая, в предсмертном холоде и тоске Старцев преодолел всю суету своего сплошного дела. Гора, одна высокая гора осталась в его воображении на смертном одре, и на горе имя Старцева. Некоторые говорят, будто родные, принимая во внимание огромные трудности доставки трупа на высоту горы, объяснили желание покойного лечь на горе предсмертной ненормальностью и похоронили его сравнительно на небольшой высоте, откуда, впрочем, тоже видно и хозяйство, и бухта Назимова с промыслами, катерами и лодками. Недурное место, вид превосходный, и родным всегда обеспечена возможность в четверть часа быть у могилы. Другая версия передает так, что родные тут ни при чем и ненормальности никакой не было, что будто бы процессия с телом уже и тронулась было на Старцеву гору, но корейцы, несшие гроб, очень устали, возмутились нелепостью своего дела, забастовали, не донесли и похоронили много ниже того, что хотелось покойнику. За первую версию говорит то, что могила в конце-то концов расположена вовсе не на покати Старцевой горы, как передает версия «несли – не донесли», а вовсе на другой горе, и не случайно, а очень даже обдуманно. Да, вернее всего, я думаю, родные отвергли желание покойника и отнеслись к нему как к безумному бреду. Но мне нравится версия «несли – не донесли», потому что она умнее и больше дает простора для раздумья путешественнику: так думалось, когда я был на вершине Старцевой горы, что и вся-то русская буржуазия ни до чего не дошла, несли ее и не донесли…