Выбрать главу

В малиновом свете зари кукушка неустанно отбивает часы: солнце садится. Я, человек заутренний, всегда потухаю, когда солнце садится, и тогда склонен бываю свое собственное передвижение понимать переменой в среде. Ничтожный паучок, точно так же. как и я. имеющий свою цель путешествия по Пинеге, приводит меня к подозрению, что и я тоже еду не сам по себе, что светозарная великая Явзора глядит на меня сверху точно так же, как я гляжу на паука: не на меня самого, единственного и неповторяемого в своей личности существа, а как на представителя паутинных работников.

Солнце садится, я вовсе теряю власть над собой, рука с веслом работает, как автомат, и все постепенно от меня, замирающего в себе, как бы отстраняется и становится чуждым, будто я ступаю в пределы чужой планеты, где все враждебно мне, пришельцу.

Какими огнями раскинулась по небу северная холодно-блестящая Явзора! Мало-помалу, однако, от всех этих небесных огней остается на светлом небе одно только большое малиновое пятно, и вода под ним между черным берегом сосны и другим черным берегом ели тоже малиновая. На этом все и замирает, останавливается и больше не выцветает. Тогда солнце окончательно село, и замолчала кукушка.

Темная ночь, дорогой мой друг, истинное благодеяние для беспокойного в сознании своем человека. Ведь с древнейших времен сон сравнивали со смертью, а я думаю, и сравнивать нечего: нет сознания – и нет человека. Большинство людей привыкает ежедневно умирать, доверчиво поручая свое сознание естественным силам. Не всякий, однако, и встает наутро, зато не всякий и просто заснет: вы со страхом открываете глаза, но темной ночью не хочется лежать с открытыми глазами, вы закрываете глаза на все и, утешая себя, как добрая колдунья в сказках, – «утро вечера мудреней», – засыпаете. Темная ночь, как пол в крематории: опустят покойника, пол задвинется, и все кончается.

Но тут – светлой северной ночью ты как будто получаешь особый билет с разрешением спуститься под пол и следить за судьбой покойника до тех пор, пока от него останется только пепел для урны. Вот я вижу глазами, как все от меня отдаляется, чувствую, как все вокруг холоднее и холоднее: я плыву среди пауков с мельчайшими головками, на огромных коленчатых ногах, плыву среди холодных долговечных деревьев, пугающих своими нелепыми сучьями. Была одна только родная кукушка, и та вот молчит: все прошло. Где ты, моя Берендеева чаща, населенная родственной тварью? Бесконечно холодная Явзора глядит сверху равнодушно на меня, и так же на пауков, и на елки, и на малиновое пятно на небе и на воде: она бесчеловечна, ей все равно…

Вот я понимаю теперь, почему люди темных ночей не спешат просыпаться и пропускают все великие утренние радости: не изведав ужасного страха, они цепко не могут хвататься за жизнь.

Спасать меня от холодной Явзоры прилетела моя любимая, самая живая, самая бодрая птичка – трясогузка, села на плывущее бревно и запела: плывет на бревне и поет, и поет! Эта милая птичка пела о том, что солнце – горячее, могучее, прекрасное – не ушло совсем от нас, а только спряталось недалеко за лесом: ему нужно там переодеться в утренние одежды, и вот уже белеет вокруг, вон уже блекнет малиновое пятно на воде. Другая птичка прилетела прямо к лодке, и села на борт, и бежит по борту на меня, неподвижного, и, добежав, повертывается назад и бежит с другой стороны до меня. А еще было, утка какая-то, вроде гоголя, живущая по дуплам у рек, вылетела из своего дупла с маленьким утенком, окунула его в воде, оставила одного, а сама летит за другим, того окунула, за третьим летит… Когда последнего окунула, то несколько раз окунулась сама и повела за собой всю семью в тихую заводь. Я совсем не заметил даже, когда начала кукушка. Окруженный лесом, я взялся почему-то за весло, и вот это движение отозвалось в мысли моей, как будто именно вот я-то начинаю все великое движение в мире, что весь мир во мне и я сам всему миру раскрыт со всей моей любимой родной Берендеевой чащей.

Утренний мороз был так силен, что от дыхания Пети побелели ближайшие к его рту лапки ельника, но я, окруженный великой родней своей, сильно двигался вперед, и холодная Явзора спустилась на землю стройным рядом человеческих домиков у самой воды.

– Ну, Петя! – сказал я, – приехали. Эта деревня, кажется, Явзора.

Работа с сухими ногами

Десятки молевых речек Пинеги вынесли из своих чащ круглый лес, и большая река всю массу донесла до великой Двины, а там как раз в это же время много больших рек и сотни маленьких набили реку лесом, как льдом. Не только мы на своем карбасе, но и один пароход с обломанным винтом был затерт бревнами, как «Челюскин». Я отложил всякие попытки пробиться и, плотно сдавленный круглым лесом, плыл, как Шмидт в дрейфующем льду.

Знаменитая Бобровская запонь сложена островами Двины: там в запони лес сортируется, сплачивается машинами, и отсюда буксиры ведут огромные плоты в Архангельск, на лесопильные заводы. Мы долго не могли разобраться во всем, блуждали, не понимая, куда именно должны мы пристать, и наконец где-то пристали и высадились на берегу со своим чайником и котелком. Петя уходит в разведку, я по привычке принимаюсь готовить кулеш. Сколько раз, приезжая в какой-нибудь лесопункт, мечтая о готовой еде, чистой постели, мы получали великие разочарования: то начальство все было на сплаве, то куда-то уходил, заперев на замок лавку, продавец съестных припасов, то просто самим не хотелось заводить кутерьму и часами сидеть голодными, без дела, где-нибудь на общих глазах, в ожидании, когда начальство придет. Мы все это бросили, приспособились все делать сами, приправляя кулеш то рябчиком, то глухарем. И тут, в Бобровской запони, я вылил в примус остатки керосина, долго прочищал иголкой отверстие, сделал защитную загородку от довольно сильного ветра, навесил котелок с водой, и все пошло своим чередом. Возвращаясь с запони, услышал по ветру шум примуса Петя и прокричал ошеломившие меня слова: «Туши примус!» Это значило, что мы приехали в культурный край, что наше путешествие в Чащу окончено. На радостях мы пулями расстреляли пустую бутылку. Через несколько десятков минут мы сидели в столовой за «итееровскими» столиками, выделенными от рабочих столиков цветом клеенки. Кроме цвета клеенок, эти столики не давали никаких преимуществ, и некоторые инженеры сидели за рабочими столиками, а рабочие – за итееровскими. Мы ели обед из пяти блюд – с мясом, яйцами, с двумя кашами – манной и рисовой. Трудно судить после нашего долгого поста, какой это был обед, безотносительно к нашему образу жизни, но мы слышали, как один рабочий, хорошо поев, сказал: «Еда подходящая». После обеда впервые наконец-то мы увидели, как работают на сплаве с сухими ногами, а машины в воде вместо людей связывают бревна проволоками. И как вкусен был готовый обед после самодельного кулеша, так точно и веселей было смотреть на людей при работе с машинами, и такую механизацию, конечно, без всякого колебания мы сделали звеном при создании Берендеевой чащи. Еще мы видели потом уже, возле Архангельска, как бревна, – быть может, и те самые, с которыми мы долго плыли, – одно за одним из Двины по лоточкам входили в самый большой в мире лесопильный завод (имени тов. Молотова), как транспортерами они поднимались в огромную залу и там, у станков (рам), распадались на доски разной толщины и качества. На лесном складе (бирже) у самой Двины мы ездили между штабелями экспортных материалов, как по улицам между домами на автомобиле, и видели, как эти материалы грузились на иностранные корабли, предоставляя нам думать о превращении Чащи в необходимую государству золотую валюту. Но истинную отраду мы получили от рассказов инженеров на целлюлозных заводах (сульфатных и сульфитных). Тут нам доказывали, что эти заводы, перерабатывающие весь лес целиком, с одной стороны, дадут нам бумагу, необходимую для Берендеевой чащи, с другой – губительные для лесов выборочные рубки заменят сплошными и тем сделают возможным скорое восстановление леса.