И этого одного отверстия было довольно, чтобы вода, выбегая из него фонтаном, скоро широко разлилась на пойме, и я вынужден был отступить. Тогда, как бы в ответ этому первому разливу воды, послышалась песнь токующего тетерева, очень похожая на первую песню воды, и этому тетереву ответил где-то другой, и чудесный этот звук скоро обнял весь горизонт.
Теплые лучи солнца после морозов вначале, когда еще не создалась привычка, отнимают у человека всякую энергию, и оттого, когда я вернулся домой, то вначале от усталости ничего не мог записать, как это всегда делаю. Но я держу в уме образ жука-водолюба и работаю, значит, борюсь с усталостью, которая обволакивает мои впечатления и отводит их от меня. Мало-помалу я успеваю войти в ритм волнения сегодняшнего утра и, согласно позыву, расстанавливаю привычной рукой родные мне слова и тем создаю нечто новое, небывалое в мире, вроде как бы расширяю, продолжаю свое лучшее познание в природе дальше себя самого, и в этом достижении опять закрепляюсь, опять живу, как новорожденный, и побеждаю стихию усталости, как на моих глазах в это утро жук-водолюб победил стихию воды.
Бывает часто, что перед концом зимы валом валит снег, но такого снега, каким в этом году весна света перешла в весну воды, я за всю свою жизнь но видал. Сплошной белой стеной из желтого неба целые сутки валил последний снег, и невидимый скульптор природы целые сутки в лесу лепил на деревьях, на кустах и на пнях свои удивительные фигурки. Самое замечательное в этих фигурках, что они по-разному питают воображение даже двух рядом идущих людей: в той же самой фигурке один видит одно, а другой совсем другое. Наперекор этому своеволию я люблю свою какую-нибудь избранную фигурку снимать фотоаппаратом, питая в себе надежду своим снимком потом всем доказать действительность моих милых фигурок.
Теперь, как только через сутки снег прекратился, я отправился в лес искать бесспорные вещи среди грез и мечтаний. Пока я выискивал себе формы, возможные для воспроизведения на пленке, на помощь мне выглянуло солнце, и это было в лесу, заваленном снегом, как если бы – эти спящие фигурки воскресли и бросились друг с другом играть. Серебряные птицы полетели во все стороны и за ними золотые стрелы, и там и тут мне показывались замечательные образы Сервантеса, Шекспира, Данте и всего сонма эллинских богов. Трогательны тоже были явления моих милых умерших родственников, друзей и рядом с ними, не скрою, моих не менее любимых покойных собак Ярика, Кенты, Соловья, Верного, всех, кого я описывал, пытаясь распространить между детьми ту самую дружбу, какая была у нас с ними.
Ни малейших следов каких бы то ни было зверей, кроме единственного самого свежего беличьего следа, нигде не было. Проходя тою поляною, где был в прошлый раз мною замечен стог сена с узкой обледенелой щелью, я вспомнил эту щель и хотел даже в этот раз поглядеть на нее, но ни малейших следов теперь от той щели не осталось. Я подумал: «Так что-нибудь показалось», – и вышел на ту просеку, по которой в тот раз шел следом одинца-волка и наткнулся на лосиное стойбище. Необычайное зрелище представляла теперь просека, по которой в тот раз мы шли рядом совершенно спокойно. Теперь весь молодой лес земно поклонился старому: перегруженные снегом вершины тонких берез лежали арочными мостами, и под ними, наклоняясь, еще можно было кое-как проходить. Но кусты орешника, круто склоненные целыми пуками, представляли собой непролазное заграждение даже на просеке. Между тем солнце после великой метели светило вовсе не через мороз, как весной света, а это было свободное, настоящее весеннее солнце. Лучи были такие горячие, что можно было снять всю свою одежду, положить на снег и нагим сидеть, как летом на горных ледниках: на короткое время так и у нас бывает почти каждой весной. И так мало-помалу в лесу настал жаркий час, освобождающий каждую рабски согнутую веточку. Началось с того, что я, перед тем как пройти под аркой согнутой березы, чтобы обрушить нависший снег, слегка ударил по ней палкой. Тогда от моего легкого удара, почти только прикосновения, все дерево прыгнуло, и передо мной, как в сказке красавица, – стала высокая, прямая, прекрасно белая березка. Но самое удивительное было вслед за этим: большая ветвь большой ели уже сама поднялась, сама все стряхнула с себя и закачалась. Так вот и случилось, что как будто ударом своим по молодой березе я в этот жаркий час начал движение, и у деревьев в лесу наступила, как у людей, великая революция. Всюду прыгали молодые деревья, сбрасывали с себя белые шапочки и белые простыни, раскачиваясь, шептались друг с другом, схлестывались, помогали стряхнуть последнее.
А в большом лесу, где я только что видел образы великих творцов и своих милых родных существ, было не хуже, чем в молодом лесу. Рыцари печального образа, падая сверху, обрушивали десятки рассевшихся ниже их всевозможных существ, и каждая ветвь, освобождаясь от тяжести, раскачивалась и сшибала все остальное на ближние ветви, В голубом бирюзовом просвете вниз головой летел Аполлон. Движение почти одновременное всех деревьев было так же удивительно, как в революцию движение тоже, казалось бы, постоянных, неподвижных, привычных мыслей о жизни. Глухой шум падающих снежных тел, шепот, скрип и треск со всех сторон, при полном отсутствии ветра, приводили, казалось, самую душу в движение, и самому хотелось в ужасе из леса бежать. И когда мне захотелось бежать, одна тяжелая фигура попала в то место, где под снегом ночевали тетерева. Одна за другой черные большие птицы вырывались из-под снега, разбрасывал белую снежную пыль, и мчались на лес, но сам лес качался, и они в ужасе, смешивая обычный свой полет, мчались неизвестно куда. Откуда-то выбило глухаря, и он, растрепанный, не обращая внимания на мою человеческую фигуру, сел нелепо на осину. Но не успел он прийти в себя, как с соседней высокой ели на него слетел шар в несколько раз больше футбольного, и обезумевший глухарь помчался, тоже как тетерев, неизвестно куда. Чуть ли не в десять каких-то минут непроходимая просека очистилась от снега, просветилось далекое расстояние, и мне видно было, как через лес минул знакомый по своему следу волк-одинец. В совершенном безумии трусливые белки, зайцы скакали через просеку и, встреченные снежной бомбардировкой в лесу, возвращались обратно, и опять выскакивали и, путаясь, неслись вдоль просеки. Останавливаясь, прислушиваясь, с острым ушком, белой грудкой и драгоценной «трубой», поставленной для верности вверх, прошла лиса. Какие-то большие тени одна за другой, мелькая, загораживали на мгновенье просеку.
Когда же потом скоро послышался треск ломаемого льда, я догадался: это лоси, бывшие здесь всю зиму на пастбище, махнули через речку, ломая верхний лед-тощак, одеяло красавицы Мороза.
В этот жаркий час все живое в безумном страхе выбегало из лесу и гремело звонким льдом на реке. Вот посмотреть бы, как они там проваливались! И я поспешил обратно через полянку, где стоял забытый стог сена. Теперь ни одной снежинки не было на всем стоге, и по-прежнему зияла огромная дыра, и след шел оттуда сплошной, как будто было громадным плугом пропахано. А из теплой дыры на всю поляну пахло медведем.
Много зверей промчалось в этот жаркий час из нашего леса через речку в затопленный край: не ко времени пришелся этот чудовищный лесной снегопад. Но ни волк, ни медведь, ни лисица, ни зайцы не занимали меня – «эти как-нибудь спасутся, – думал я, – а если и погибнут, то не все же погибнут». Но лосей мне было жалко, и я все держал и держал их в уме, вспоминал знакомство свое с ними возле озера Казноковенде, – как-то раз в хмурый день возле этого зарастающего озера я огляделся возле себя и почувствовал лося в этом пейзаже и понял законность формы его головы, столь чудовищно нелепой в иной обстановке. Не так просто передать это чувство, когда по необъяснимым признакам раньше собаки угадываешь, что вот тут-то непременно где-то должен быть тот или другой зверь или птица. В тот момент кажется, что каждая травинка свидетельствует и для того именно она создана, чтобы продолжать собой живущего где-то тут близко хозяина в перьях или в шерсти. Так было мне возле озера Казноковенде: везде тут и во всем я чувствовал близость лося. Со мной был самый лучший в краю, прямо сказочный охотник на лосей Михаиле Комаров. Ему уже восемьдесят лет, но едва ли найдется у него на голове много седых волос, и походка этого маленького и сухого человека самая легкая, юношеская. Как настоящий природный зверовой охотник, он очень туг на слова и даже, как ни любил в свое время собаку, а чтобы с ней «тубо говорить», – никогда!