Самое главное, что случилось со мною за вечер, проведенный в ольховых кустах, была встреча с этой землеройкой, в глазах у меня был маленький зверек, потерявший свою подземную родину. Глядя на горящие поленья костра, я видел, как она поднималась по веточке ивы все вверх и вверх за солнечным лучом. Я рассказывал охотникам о своей дивной встрече в том смысле, что вот не только это у нас, у людей, бывает так, что несчастье, утрата любимого и даже всей дорогой родины поднимает иного человека и заставляет кого-то еще больше любить и создавать себе новую, лучшую родину. Бывает, говорил я, видно, так даже. и у зверей: кто может сказать, зачем это подземное животное из самого нижнего этажа леса стало подниматься в самый верхний за солнечным лучом.
– Скажи мне, Мазай, – спросил я, – как ты об этом думаешь, зачем это маленькая землеройка полезла на такую высоту?
– Так вздумалось, – ответил Мазай.
А Петя в это время тоже глядел в огонь, и тоже у него в глазах, наверно, видением показывался черный на фоне красной зари слепой лось, а Мироныч видел селезня, как его уносит струйка прибывающей Касти.
– Скажи, Мазай, – спросил Петя, – зачем это слепому надо было перебираться в Ожогу?
– Так вздумалось, – ответил Мазай.
И даже старый Мироныч не удержался и тоже поставил Мазаю труднейший вопрос, почему его убитый селезень, когда был жив, не на свою дикую утку позарился, а на чужую.
– Стар ты стал, Мироныч, – ответил Мазай, – будь бы ты молод, не стал бы спрашивать меня о таких пустяках: всякий молодец знает, что своя же милая, да на чужом огороде и то слаще.
И был тут у костра Мазай, для всех нас, как царь Соломон с готовым ответом на все. И он ответил на вопрос, куда теперь скроется от воды волк-одинец, только что перевиденный в Бухалове, и двенадцать лосей с вожаком во главе, застигнутые водой под Нехалявой: вожак заревел и поплыл, и все заревели, и все поплыли и, когда увидели, что везде вода и впереди воде нет конца, опять все разом заревели. На все у Мазая был ответ, и все спрашивали про свое, только один Баляба глядел в огонь, о чем-то своем думал и ничего у Мазая не спрашивал и перевертывал палочкой горящие поленья.
– Ты что это, – спросил его сам Мазай, – золото ищешь?
– Думаю, – ответил Баляба.
– О чем же ты, индюк, думаешь?
– Да вот гуся видел, о гусе и думаю.
– Врешь, гусей еще нет: ты видел не гуся.
– Как же не гуся, я даже стрелял.
– Врешь, парень.
– Ей-богу, не вру. Налетел на меня огромадный большой гусь, я в него выстрелил, и он свалился в кусты.
– Не чуди, сказка известная: гусь был, да сплыл.
– Нет, я нашел его, бежит, пострел, в кустах мелькает, а я бегу за ним во весь дух, патроны роняю, и зарядить бы надо, и боюсь упустить. Ну, пришел я в себя кое-как, остановился ружье зарядить, и гляжу, он тоже замучился и сидит в кусту. Стал я заряжать, а нет ни одного патрона, все на бегу растерял. Вижу, гусь окаянный все сидит и еще на меня оглядывается и только не говорит: «А ну-ка, дурень, давай-ка опять побежим, кто кого обгонит».
На этом месте рассказа Мазай весело расхохотался.
– Стало быть, – сказал он, – гусь-то был не глупый, понял, что ты дурак.
– Не будь я плох, – продолжал Баляба. – спрятался я, затих и стал скрадывать, подползать к нему. А он чего-то задумался и голову повесил. Я же как увидел, что он голову свесил, очень обрадовался и хвать его рукой из куста. Он же, подлый, вдруг стал на крыло, полетел и зашваркал.
Тогда даже Мироныч очнулся от своей глубокой, с старческой дремы и удивленно спросил:
– Как ты сказал, гусь зашваркал?
А Мазай этого только и ждал, он же хорошо знал, что гусей еще не было, а когда у Балябы гусь зашваркал, как селезень, он понял все и повалился на спину и хохотал, повторяя:
– Баляба подкачал!
– Баляба подкачал, – хохотали все охотники.
Сам же Баляба по-прежнему впился глазами в огонь и тихонечко повертывал головешки. Когда же все довольно натешились, он опять стал говорить.
– Может быть, сознаю: не гусь это был, а большой селезень в темноте мне гусем показался. Но тогда, скажите, откуда же взялась такая вода?
– Какая вода?
– А весь я мокрый стал, после того как селезень улетел, и льет с меня вода, как с крыши.
– Ну, тогда верю, – сказал Мазай, – верю, что это гусь был у тебя, конечно, гусь.
Баляба очень обрадовался.
– Гусь-то гусь, – сказал он, – а вот откуда же вода-то взялась?
– Да с гуся же, – спокойно ответил Мазай, – ведь говорится же, что ему как с гуся вода: а у тебя же гусь был, и вода твоя это с гуся.
Утром на рассвете, когда надо было садиться в шалаши, грянул гром, сверкнула молния и пошел такой дождь, что пришлось ехать домой. Это был первый теплый дождь, после которого во всех березах, молодых и старых, начинается движение сока.
Грянул первый гром, завозились в нашей большой луже лягушки до того сильно, что заволновалась вода. После этой первой грозы лягушки приплыли к берегу, высунули пучеглазые головы и начали урчать. Среди множества этих лягушек была и лягушка-царевна, которую я узнал и пришел поздороваться. Но она не узнала меня, и как только я к ней подошел, она спряталась. Напрасно я ее ждал, – не показывалась. А когда я отошел несколько шагов и обернулся назад, она выглянула.
«Не врет ли, – подумал я, – наверно, плутовка, узнала».
И вернулся назад. А она спряталась.
Но в этот раз мне пришлось отступить меньше, а в следующий – и еще, и так дошло до того, что я к ней только глаза поверну, и она под воду, а отведу, она снова покажется.
Наш невинный роман кончился тем, что и царевна и я, оба на близком расстоянии, она выпучив, я вытаращив глаза, безмолвно глядели друг на друга.
Этот теплый дождь с грозой расшевелил и ежика, спавшего всю зиму в кусту под толстым слоем листвы. Еж стал развертываться, а листва над ним подниматься. Я раз это видел своими глазами, и мне даже немного страшно стало: сама ведь поднималась листва. Вот он развернулся и мохнатенькую мордочку с черным собачьим носиком высунул. Только высунул, вдруг ветер шевельнул старыми дубовыми листьями, и вышло из этого шума явственно:
– Е-ш-ш-ш! (Еж!)
Как тут не испугаться: в одно мгновенье еж свернулся клубочком и сколько-то времени полежал так, будто нет его серого в серой листве. Когда же времени прошло довольно, еж опять стал развертываться, но опять только поднялся было на ноги и маленькой спинкой, густо уснащенной колючками, тронулся, вдруг из тех же сухих дубовых листиков шепнуло:
– Еж! Куда ты идешь?
И так было несколько раз, пока еж привык и пошел. Все происходило в большой близости от нашего домика и немудрено, что еж попал под машину, где на старой Аришиной ватной кофте крепко спал Сват. Ежику эта кофта очень понравилась: совсем сухо, тепло, и вот тут даже есть дырочка, куда можно залезть. Но только он стал туда залезать, вдруг Сват почуял ежа.
– Еж! Куда ты идешь?
И началось, и началось! А еж, поддав колючками в нос Свату, залез в дырочку и скоро так глубоко продвинулся в рукаве, что дальше идти было некуда: Аришина рука была тонка, рукав в конце очень узок.
– Еж! Куда ты идешь? – ревел Сват.
А ежу ни вперед, ни назад: впереди узко, назад Сват.
Разобрав, в чем дело, мы Аришину кофту перенесли в наш дом, рассчитывая, что следующей ночью еж уложит гладко свои колючки и как-нибудь выпятится и что, может быть, кофта ему понравится и станет ежовым гнездом.
Устроив своего нового жильца, мы тут же и спели ему плясовую народную песенку:
А он отвечает:
В эту ночь после такого теплого дождя воды прибавилось сразу на полтора аршина и отчего-то невидимый раньше город с белыми зданиями показался так, будто вышел из-под воды. Тоже и горный берег Волги, раньше терявшийся в снежной белизне, теперь возвышался над водой желтый от глины и песка. Несколько деревень виднелось, кругом облитых водой, я некому только было посмеяться над бедными людьми, попавшими в обыкновенное жалкое положение животных во время весеннего разлива Волги. На великом этом разливе там и тут виднелись копеечки незалитой земли, иногда голые, иногда с кустарниками. Почти ко всем этим копеечкам жались утки разных пород, и на одной длинной косе длинным рядом, как установленные один к одному, гляделись в воду гуси-гуменни-ки. Там, где земля была совсем затоплена и от бывшего леса торчала только частая шерсть, всюду эти шерстинки покрывались разными зверьками, и так иногда густо, что обыкновенная какая-нибудь веточка ивы становилась похожа на гроздь черного крупного винограда.