— И всех остальных подвластных республике земель. Не следует проводить различие между отдельными владениями государства.
— Существует мудрость, какой господь просветил великих, скрыв ее от бедных и слабых духом. Я вот никак не могу взять в толк, почему Венеция, город, построенный на нескольких островах, имеет больше прав владеть Корфу или Кандией, чем турки — нами.
— Как! Неужели ты смеешь сомневаться в правах республики на завоеванные ею земли?! А может, и все рыбаки так же дерзко отзываются о славе республики?
— Ваша светлость, я плохо понимаю права, которые приобретаются насилием. Господь бог дал нам лагуны, но я не знаю, дал ли он нам еще что-нибудь. Слава, о которой вы говорите, может быть, не утруждает плечи сенатора, но она тяжким бременем давит сердце рыбака.
— Дерзкий человек, ты говоришь о том, чего не разумеешь!
— К несчастью, синьор, природа не дала силы разума тем, кого она наделила великой силой переносить страдания.
Наступила напряженная тишина.
— Ты можешь удалиться, Антонио, — сказал судья, который, по-видимому, председательствовал на этих заседаниях Совета Трех. — Ты никому не скажешь ни слова о том, что здесь происходило, и будешь ждать непререкаемого правосудия Святого Марка, зная, что оно неминуемо свершится.
— Благодарю вас, пресветлый сенатор, и подчиняюсь вашему приказу, но сердце мое переполнено, и я хотел бы сказать несколько слов о своем мальчике, прежде чем покину это высокое общество.
— Говори, здесь ты можешь свободно высказать все свои желания и печали, если они у тебя есть. Для Святого Марка нет большего удовольствия, чем выслушивать желания своих детей.
— Я вижу, клевещут на республику те, кто называют ее властителей бессердечными честолюбцами! — воскликнул старик с благородной пылкостью, не обращая внимания на суровое предостережение, сверкнувшее в глазах Якопо. — Сенаторы тоже люди, среди них есть и дети и отцы, так же как среди нас, жителей лагун!
— Говори, но воздержись от мятежных и постыдных речей, — полушепотом предупредил его секретарь. — Продолжай.
— Мне осталось теперь сказать вам немного, синьоры. Я не привык хвастать своими заслугами перед государством, но человеческой скромности приходится иногда уступать место человеческой природе. Вот эти шрамы я получил в дни, которыми гордится Святой Марк, на передовой галере флота, сражавшегося у Греческих островов. Отец моего дорогого мальчика тогда оплакивал меня так же, как я теперь оплакиваю его сына. Да, хоть и стыдно в этом признаться людям, но сказать правду, разлука с мальчиком заставила меня проливать горькие слезы одиночества в ночной тьме.
Много недель я находился между жизнью и смертью, а когда выздоровел и вернулся к своим сетям и своей работе, не стал удерживать сына, которого звала республика. Он пошел вместо меня навстречу нехристям — и не вернулся домой. Эта служба была долгом взрослых, умудренных опытом мужей, дурное общество галерных гребцов уже не смогло бы воспитать в них безнравственности. Но, когда в когти дьявола толкают детей, отец не может не горевать, и — если это слабость, я готов в ней признаться — у меня теперь нет того мужества и той гордости, чтобы послать свое дитя навстречу опасностям войны и влиянию развращенных людей, как в дни, когда дух мой был так же крепок, как мои мускулы.
Верните же мне моего мальчика, и до того дня, когда он проводит мое старое тело в песчаную могилу, я сумею с помощью святого Антония внушить ему больше твердости в любви к добру, научить его жить так, чтобы никакой предательский ветер соблазна не сбивал его лодку с верного пути. Синьоры, вы богаты, сильны, окружены славой, и, хотя самим вашим знатным происхождением и богатством вы можете быть поставлены перед искушением творить зло, вы ничего не знаете о тех испытаниях, каким подвергаются бедняки. Что значит искушения самого святого Антония по сравнению с теми, с которыми сталкивается человек в порочном обществе галерных матросов! И еще, синьоры, — хотя, быть может, это вас рассердит, — я скажу, что если у старика не осталось на свете ни одного близкого человека, которого он мог бы прижать к своей груди, кроме единственного мальчика, то хорошо, если б Святой Марк вспомнил, что даже рыбак с лагун имеет такие же человеческие чувства, как и царственный дож. Все это я говорю, благородные синьоры, движимый горем, а не злобой; ведь я только хочу вернуть свое дитя и умереть в мире и со знатными людьми, и с теми, кто мне ровня.
— Можешь идти, — сказал один из Трех.
— Еще не все, синьор; я хочу сказать кое-что о тех, кто живет на лагунах и кто громко негодует, когда юношей загоняют на галеры.
— Мы готовы выслушать их мнение.
— Благородные синьоры, если б я стал слово в слово повторять все, что они говорят, это было бы оскорбительно для вашего слуха! Человек остается человеком, лишь пречистая дева и святые принимают поклонение и молитвы тех, кто носит куртку из грубой шерсти и шапку рыбака. Я хорошо понимаю свой долг перед сенатом и воздержусь от таких грубых речей. Я не стану повторять их бранные слова, синьоры, но они говорят, что Святой Марк должен прислушиваться к смиреннейшим своим подданным не меньше, чем к самым богатым и знатным; что ни один волос не должен упасть с головы рыбака так же, как если бы эту голову венчал «рогатый чепец»; и что не следует человеку клеймить того, на ком сам господь не поставил печати своего гнева.
— Неужели они смеют рассуждать так?
— Не знаю, рассуждают они или нет, благородный синьор, но так они говорят, и это святая правда. Мы, бедные люди с лагун, встаем с зарей, чтобы закинуть свои сети, а к ночи возвращаемся домой к своей скудной пище и жесткой постели; но мы бы на это не сетовали, лишь бы сенаторы считали нас людьми и христианами. Я хорошо знаю, что бог не всех оделил равно; ведь часто случается, что я выбираю из моря пустую сеть, в то время когда мои товарищи кряхтят от натуги, вытаскивая свой Улов; это делается в наказание за мои грехи или чтоб смирить мое сердце; но выше сил человеческих заглянуть в тайники души или предречь, какое зло ожидает ребенка, еще не согрешившего. Святой Антоний ведает, скольких лет страданий может впоследствии стоить мальчику его пребывание на галере! Подумайте об этом, синьоры, умоляю вас, и посылайте на войну мужей, укрепившихся в добродетели.
— Теперь можешь идти, — сказал судья.
— Мне будет горько, — оставив без внимания его слова, продолжал Антонио, — если кто-нибудь из моего рода окажется причиной вражды между рожденными повелевать и рожденными повиноваться. Но природа сильнее даже закона, и я погрешу против нее, если уйду, не сказав того, что мне следует сказать как отцу! Вы отняли у меня дитя и послали его служить государству с опасностью для его тела и души, не дав мне возможности хотя бы поцеловать и благословить его на прощание, — кровь от крови и плоть от плоти моей забрали вы себе, будто это кусок дерева из оружейной мастерской; вы отправили мальчика на море, словно он чугунное ядро, вроде тех, которыми забрасывают нехристей. Вы остались глухи к моим мольбам, как если бы это были слова злодея, и после того, как я умолял вас на коленях, изнурял свое дряхлое тело, чтобы развлечь вас, вернул вам драгоценность, вложенную в мою сеть святым Антонием, надеясь, что сердце ваше смягчится, после того, как я спокойно беседовал с вами о ваших поступках, вы холодно отворачиваетесь, как будто я не вправе защищать своего отпрыска, которого бог подарил мне для утешения моей старости! Нет, это не хваленое правосудие Святого Марка, сенаторы Венеции, вы жестоки, вы отнимаете у бедняка последнюю корку хлеба, а так делать не пристало даже самому хищному ростовщику Риальто!
— Не хочешь ли сказать еще что-нибудь, Антонио? — спросил судья с коварным намерением заставить рыбака до конца обнажить свою душу.