Всю жизнь эти руки трудились в поле и дома, старались получше залатать прохудившуюся одежонку, без обиды разделить на полдюжины ртов горбушку ржаного хлеба с лебедой. Воспоминания о детстве вызвали у Яруллы нежную жалость к матери, и он внимательнее прислушался к ее словам. — Был уже у нас колхоз. Собрались мы в одну артель, скотину согнали в общественный табун, да не сработались: одна толкотня да беспорядки. Ну и разбежались опять врозь. Оно и понятно: все речи навострились говорить, а толку чуть, родные меж собой грызутся, словно собаки, где же добиться ладу в целой деревне?
— Побаски Бадакшанова повторяешь! — укорил отец. — Да ведь брешет он — свой богатый двор от голытьбы стережет! А у нас дворов нет. Вот уж верно: небом покрыты, полем огорожены. Такие, как мы, сроду горячий хворост в костре. Если нам от новой жизни отказываться, то зачем я в гражданскую к Чапаю уходил? За что, спрашивается, воевал? Чтобы кулаки на селе опять росли? Не бывать тому! Когда Бадакшанов зовет народ направо, то я должен налево агитировать. Тут мы с ним друзья, вроде огонь с водой. Раз невозможно бедняку добиться счастья в одиночку, значит, надо создавать его вместе на общей земле.
Мать вздыхала, на глаза ее навертывались невольные слезы: хотя бы на старости лет пожить без страха перед голодовкой, издавна ставшей хозяйкой в башкирских поселениях. Теперь есть земля и у Низамовых. Даже на девчонок — а их трое — дали наделы. Вон сидят, длиннокосые, рядком за откинутой кухонной занавеской, прядут конопляную пеньку, вяжут кружева из суровых ниток. Старшей семнадцать, младшей — восемь, но их ведь в соху не впряжешь! Ярулла весело подмигивает сестрам. Ходили они в общую сельскую школу, сидели за партами вместе с мальчишками, а дома, по старому обычаю, мужской компании избегали. Но все-таки теперь стало вольнее и проще, чем десять лет назад.
Ярулла проснулся в темноте и не сразу сообразил, куда его занесло. Кругом сонно дышали люди, слабо белели покрытые морозным узором стекла окон. Кто-то топтался возле нар, сопел, чавкал. Протянув руку, парень нащупал большую тряпку, вытащив ее из губ теленка — угадал в ней свою новую вышитую рубаху. Намокшая ткань была прожевана до дыр.
Жалко: слюнявый дуралей испортил хорошую вещь!
Душно в избенке, хотя от порога тянет холодом: дверь обита не войлоком, а дерюгой с прокладкой из пакли. Ярулла угнездился поудобнее, подтянул повыше край одеяла, собираясь еще вздремнуть, но вдруг тревога остро кольнула в сердце…
Опять эти жестокие слова Гайфуллина о Зарифе! Выходит, посмеялась девушка над влюбленным джигитом, а сейчас другим улыбается!
Поймав теленка, Ярулла привязал его к ножке кухонного стола, оделся и вышел во двор. В хлеву шумно вздыхала корова, бормотали спросонья гуси. Ветер шуршал в стожке соломы, сметанном на крыше хлева, приносил запах дыма: деревенские хозяйки уже затопили печи. Под увалом белела снежной гладью речка с черными дырами прорубей и старыми ветлами вдоль берега. Все родное, с детства знакомое, но когда-то еще возникнет здесь хотя бы подобие городской жизни? За последние десять лет только возле дома Бадакшанова выросли новые постройки; остальные избы совсем обветшали, того и гляди рухнут. Скупо пробивается сквозь замерзшие окошки свет керосиновых ламп, а недавно и лучину жгли.
Тоска так и давила сердце Яруллы: приехал, а Зарифы нет, и сразу опустела деревня.
— Ты что тут зябнешь, сынок? — с привычной заботой спросила мать, выходя на низенькое крылечко.
— Мне не холодно. Я смотрю, ани, на нашу улицу и вспоминаю, как мы тут росли.
Мать ласково усмехнулась.
— Наджию, дочь Хасана, ты помнишь?
— Нет… Я вроде и не знаю такую.
Снова забравшись под одеяло, Ярулла стал перебирать в памяти девушек, с которыми раньше встречался в Урмане. Почему мать заговорила о какой-то Наджии и не обмолвилась ни словом о Зарифе? Наверно, тоже осуждает ее? А вдруг Зарифа сбежала в город от Магасумова, которого ей нарекли в мужья? Она это сможет: всегда отличалась бойкостью среди деревенских девчонок. Так и носилась по деревне — вертлявый, юркий чертенок, — мелькая узкими пятками, и уже в ту пору заигрывала с Яруллой. Ножки ее были покрыты грязью и цыпками, платьишко рваное, но зато круглое лицо просвечивало нежным и смуглым румянцем, точно наливное яблочко.
Шамсия вздула огонек на шестке и подсунула охваченную пламенем бересту под дрова, с вечера уложенные в печи; заметив широко открытые глаза сына, вкрадчиво спросила: