— Тебе надо уснуть, девочка.
— Посиди еще немножко рядом. Придвинь себе стул и посиди. Немножечко. И подержи меня за руку.
И теперь, без всяких забот, чувствуя тепло его большой, надежной руки, она мгновенно уснула. Прошел час, а то и два, прежде чем в палате появилась сестра. Она заахала — от профессионального возмущения и персонального сочувствия, и Энн проснулась. Ее рука по-прежнему покоилась в его широкой ладони, и в полумраке она разглядела его застывшую позу, незажженную сигару во рту. Она ужаснулась: ведь рука у него, наверное, зверски затекла!
— Бедный мой мальчик, иди теперь сам отдохни!
На прощание он молча поцеловал ее сонные, слипавшиеся глаза.
«А я еще считала, в дни увлечения феминизмом, — думала Энн, постепенно погружаясь в дремоту, — что чисто физическая сторона любви — всякие там объятия, поцелуи, ласки — это что-то заведомо вульгарное и годится разве для безусых школьников, деревенских красоток, сентиментальных старых дев и для тех, кто сочиняет стишки про луну, весну и сосну… Держаться за руки? Какая пошлость! У меня мог быть только высокодуховный роман: сидеть на приличном расстоянии от друга сердца и обсуждать с ним постройку газового завода на средства муниципалитета — примерно так я это себе представляла… Ну и что? Мой нынешний роман — тоже высокодуховный. И в этот день рука Барни была для меня как милосердная рука господня!»
ГЛАВА XLIII
Мисс Гретцерел, молодая женщина из Швейцарии, с живым характером и истинно швейцарской любовью к языкам, чистоте и детям, была превосходной няней. Детская, устроенная именно для Мэта, а не для забавы его родителей, тоже была превосходна; в ней не было никакой лишней мебели: только кроватка, комод с детскими вещами и два простых стула. Никаких желтеньких утя г, никаких чувствительных изречений — голые стены, которые можно было безжалостно мыть и скрести. Этой комнате Энн отдала гораздо больше сил и времени, чем какая-нибудь неработающая молодая мать, обязанности которой составляют игра в бридж и танцы.
Десять раз на дню ей хотелось позвонить домой, мисс Гретцерел, но она этого не делала. Как ни бывала забита ее голова всевозможными служебными мелочами и заботами, все они улетучивались, едва она садилась в метро и говорила себе, что сейчас увидит Мэта. Приближаясь к дому, она всегда испытывала страх — не случилось ли чего-нибудь. Бросив в прихожей шляпку куда попало, она входила в детскую на цыпочках с таким волнением, словно ее сын был тяжело болен и надвигался кризис.
Она очень скоро убедилась, что Мэт, безусловно, самый красивый, самый крепкий, самый не по возрасту развитой младенец на свете. Она сдерживала себя и старалась не рассказывать об этом своим соседям за столом на званых обедах, но счастье переполняло ее сердце: этот необыкновенный ребенок скрещивал ножки, как котенок лапки, в три месяца он уже, несомненно, узнавал ее, его крохотные ноготки отличались идеальной миндалевидной формой, и он никогда не плакал — если на то не было причины.
• Огорчало ее только то, что она смогла кормить его грудью всего два месяца. Так она расплачивалась за то, что была, как это почему-то принято называть, «свободной женщиной».
Рассел, по-видимому, любил Мэта не меньше, чем она, и Энн нередко от души желала, чтобы Рассел проявлял свои чувства к сыну не так бурно, как по временам она желала, чтобы он вообще не так бурно проявлял себя. Он притаскивал нелепые игрушки, которые ребенку были явно ни к чему: прехорошеньких мохнатых ягнят, щенят и кисок, в пушистой шерсти которых гнездились стрептококки; смешных деревянных мишек, которыми Мэт дубасил себя по лбу, от неожиданности поднимая воинственный рев. И к тому же Рассел сюсюкал, разговаривая с ребенком. «Мусики, пусики, кусики, тусики!» — лепетал он и щекотал ему пятки. И тем хуже, если глупому малышу все это очень нравилось и он повизгивал от наслаждения. В такие минуты Энн даже начинала сомневаться, действительно ли Мэт — будущий Вольтер и действительно ли он сын Барни.
И в довершение всего Рассел, если только его не останавливало народное возмущение, повадился показывать младенца гостям после того, как его уложили спать.
Этому кощунству положила конец мисс Гретцерел. Но восстать против нежного отца ex officio[203] ее подстрекнула Энн.
Так прелестна была миниатюрность ребенка, так увлекательно было наблюдать за тем, как он растет, так стремилась Энн сдержать свою клятву, что он не повторит ни одной из ее собственных ошибок, порожденных невежеством и неопытностью, так велика была ее наивная, святая уверенность, будто он гораздо красивее других детей, снимки которых показывали ей друзья, — что все это вместе взятое плюс работа, плюс возросшая опасность свиданий с Барни так поглотили ее, что растущая решимость Рассела возобновить супружеские отношения вызывала у нее только некоторую досаду и раздражение.