— Я вот тебе! — погрозил ему пальцем и улыбнулся директор. — Ты у меня смотри, договоришься!
— Ну а место вы взяли под охрану? — спросил Зыбин. — Вы сами-то там были? Что это — курган, могила?
— Ладно, — тяжело поднялся директор. — Приедешь завтра и сам все увидишь. Придут и эти голубчики-кладоискатели! Паспорта-то их у меня в столе. Возьмешь с собой пару или тройку рабочих с лопатами! И чтоб завтра ни-ни. Пейте сегодня! Пойдемте, профессор.
— Боже мой, боже мой! — Зыбин чуть не выронил кусок диадемы. — Профессор, да ведь вас там, у телефона ждет Полина Юрьевна. Боже мой, боже мой, как же я забыл! Пойдемте скорее, скорее!
Но профессор уже хмуро вставал с места и прятал очки.
Руки его мелко дрожали. Он опять был весь в своем — строгий, обиженный, может быть, конечно, и чуть пьяноватый: ни археологическое золото, ни рогатый дракон, ни эта ведьма его совершенно не тронули — все это было не по его ведомству.
— Вот Артур Германович уж с вами побежит скорее, скорее, — сказал он вежливо и ехидно. — А мне в мои шестьдесят пять это самое — скорее-скорее... Да и что уж бежать? — Он посмотрел на Зыбина и покачал головой. — Но как же вы так могли, а? — сказал он тяжело. — Это же дело, голубчик, дело! Мы должны были на завтра сговориться о встрече. Где теперь вот я буду искать Полину Юрьевну? Ах, как все это у вас... И потому что все скорее, скорее, скорее...
В конторе никого не было. Трубка по-прежнему лежала на столе. Но была теперь уже совершенно мертва, холодна, без голосов, без шума прибоя. И никто в ней больше не жил и не ждал.
А когда Зыбин вернулся, уже не было и машин. На гребне дороги стоял Корнилов, пошатывался и, улыбаясь, смотрел на него. В руке он держал стакан. Море сейчас ему было абсолютно по колено.
— Хм, — сказал он Зыбину. — Значит, революция рабов, да? И еще ждать мне пятьсот пятьдесят лет, а? А? А не пошли бы вы все в это самое? А? А? А?
Эти дни потом Корнилову приходилось вспоминать очень часто. Все самое непоправимое, страшное в его жизни началось именно с этого дня. А в памяти от него осталось что-то очень немногое: во-первых, яркий белый огонь керосиновой лампы под матовым шаром, ее все прикручивают и прикручивают (что-то, наверно, случилось с ГЭС). Под ним сверкает широкими гранями высокий белый самовар, а на нем чайник, белый и круглый, как свернувшийся котенок. Затем розовая Даша — тонкая, красивая, мягкая, в белом шелковом платье с красными мячиками. Она напевает и ходит по комнате. Тогда он что-то вспоминает и кричит ей: «Артистка, артистка!» Она улыбается, и все смеются тоже.
— Ну, ожил, — ворчливо говорит Потапов.
А потом сразу опять темнота, тишина, умиротворение. Пахнет каким-то соленьем, квасом и плесенью. Не то рядом стоит бочка с огурцами, не то капусту квасят. За перегородкой рукомойник: кап, кап, кап... За минуту одна капля. А когда он утром очнулся окончательно, то увидал над собой тусклое серое окно, и кто-то рядом с ним расположился на двух скамейках. Он поднял голову. И тот тоже зашевелился. Значит, пожалуй, не спал, а следил.
— Ну как вы себя чувствуете? — спросил тот, второй, и тут он узнал Зыбина. Узнал и испугался уже по-настоящему. До этого у него в голове ничего не было, так, плыла какая-то муть, клочки какие-то, что-то туманное и нехорошее. А тут ему вдруг вспомнились все вчерашние разговоры. То есть не все, конечно, но и то, что он помнил из них, тоже было достаточно для всяческих выводов — а дальше что?
«Боже мой, — подумал он, — боже мой, вот попал-то. Я ведь кричал. Они меня вели, а я что-то такое выкрикивал. Два свидетеля. Да по закону больше их и не требуется».
— Воды дайте, — попросил он хрипло. — Что, я вчера здорово набрался?
— Да нет, чепуха, — беззаботно отмахнулся Зыбин, — мы вас сразу же сюда притащили.
— А кричал? — спросил Корнилов, замирая.
— Да кричали что-то. Пить хотите? Стойте, сейчас. — Зыбин вышел и сейчас же вернулся с огромной эмалированной кружкой.
— Вот пейте, — сказал он, наклонясь над ним. — Сколько только можете, столько и пейте.
— Ой, что это? — Корнилов сделал глоток и оттолкнул кружку.
— Огуречный рассол. Да вы не спрашивайте, а пейте, пейте.
Он заставил его выпить чуть не половину, а потом сказал:
— Ну вот и хорошо. А теперь усните.
Корнилов ушел и кружку унес.
Потом, через полчаса, когда он уже, верно, спал и проснулся от скрипа двери, вошел Потапов в галошах на босу ногу, в незаправленной рубахе и встал над ним. Но он лежал, вытянувшись, с закрытыми глазами, еще сонно посапывал, и тот немного постоял, постоял и ушел. А затем был какой-то мутный бред. Он не то спал, не то просто валялся в забытьи и в жару. А когда уж окончательно проснулся, было полное утро: светло, солнечно, птицы поют вовсю. В соседней комнате разговаривали и смеялись. Потапов что-то резко, но тихо выговаривал Зыбину. Тот отвечал так же тихо, но каким-то странным, не то уговаривающим, не то извиняющимся голосом. Он понял, что это говорят о нем, встал, подошел к двери, накинул крючок и прижал ухо к щели. Последние слова Потапова, которые он ухватил, были: «Вот этого я уж никак не терплю». Затем заговорил Зыбин. Говорил он медленно, задумчиво, как будто размышляя.