Но вот однажды пришла к нему женщина, и он ей, а не мечте своей, пролепетал свое люблю.
Так все говорят, и Фацелия, ожидая от художника особенного и необыкновенного выражения чувства, спросила:
– А что это значит «люблю»?
– Это значит, – сказал он, – что, если у меня останется последний кусок хлеба, я не стану его есть и отдам тебе, если ты будешь больна, я не отойду от тебя, если для тебя надо будет работать, я впрягусь как осел.
И он еще много насказал ей такого, что люди выносят из-за любви.
Фацелия напрасно ждала небывалого.
– Отдать последний кусок хлеба, ходить за больной, работать ослом, – повторила она, – да ведь это же у всех, так все делают…
– А мне этого и хочется, – ответил художник, – чтобы у меня было теперь, как у всех Я же об этом именно и говорю, что наконец-то испытываю великое счастье не считать себя человеком особенным, одиноким и быть, как все хорошие люди.
Лесная капель
Дерево
Вижу, как перед восходом солнца блестящий опускается на западе месяц – в этот раз настолько дальше вчерашнего, что так и не отразился в полое.
То солнце покажется, то закроется облаками, и думаешь. «Вот дождь пойдет», – и все нет дождя. Постепенно теплеет.
Вчера горячие лучи солнца не совсем еще покончили с новым льдом, и он, тонкий, острый, остался широкой лентой у берегов, и синяя зыбь свободной воды тревожит его, и от этого звук получается похожим на тот, когда ребятишки по тонкому льду швыряют камешки: будто большой стаей птички-щебетуньи летят.
В некоторых местах полоя от вчерашнего льда остался слой, подобный летней ряске: чайки плывут по нем, оставляя след за собой, но мыши, удравшие с берега от мальчишек, по такой ледяной кашице бегут, не проваливаясь. Гляжу на единственное во всей пойме деревцо – вяз перед моим окном, вижу, как все перелетные птички присаживаются на него: зяблики, щеглы, зорянки, и все думаю и думаю о том дереве, на которое когда-то, измученный жизнью, присел, да так и слился с ним, и корни того дерева стали моими корнями в родной земле. Так в своей перелетной жизни я и стал когда-то на свой корень.
Зимой березы таятся в хвойном лесу, а весной, когда листья развертываются, кажется, будто березы из темного леса выходят на опушку. Это бывает до тех пор, пока листва на березах не потемнеет и более или менее не сравняется с цветом хвойных деревьев. И еще бывает осенью, когда березки, перед тем как скрыться, прощаются с нами своим золотом.
Столетние усилия дерева сделали свое: верхние ветви свои эта ель вынесла к свету, но нижние ветки – детки, сколько ни тащила их наверх матушка, остались внизу, сложились шатром, поросли зелеными бородами, и под этим непроницаемым для дождя и света шатром поселился…
– Кто там поселился?
Мы возвращались с охоты мимо этой ели. Лада что-то почуяла внутри нее и стала. Мы думали: «Выскочит или вылетит?»
Что-то шарахнулось и убежало. Что это было, так и не дознались.
Ель хороша только при сильном солнечном свете: тогда ее обычная чернота просвечивает самой густой, самой сильной зеленью. А березка мила и при солнце, и в самый серый день, и при дождике.
Береза и осина – самые светолюбивые деревья, и особенно, мне кажется, осина. У нее ведь каждый листик трепещет и со всех сторон купается в свете. Осина светолюбивая, а под осиной растут тенелюбивые травы, папоротники, хвощи. Такой густой осинник, что зайцу не проскочить, а тут еще в густоте из-под низу выбилась высокая крапива… И так везде в мире: где свет, там и тень.
Высокая ель над омутом до того умершая, что даже длинные бороды зеленых лишайников почернели, сжались, попадали. Эту ель облюбовал хмель, стал по ней подниматься выше и выше, – и что он увидел с высоты, и что случалось в природе, пока он подымался?
Прошлый год, чтобы заметить место на вырубке, мы сломили молодую березку; она повисла почти только на одном узеньком ремешке коры. В нынешнем году я узнал то место, и вот удивление: березка эта висела зеленая, потому что, вероятно, ремешок коры подавал сок висящим сучьям.