— Мы думали, что вы идете за нами по пятам, — оправдывалась Изабелла, преодолев свое смущение. — Мне показалось, что я слышала твой рожок, Альдо. А кроме того, мы оставили сторожа на улице.
— Счастье, что Вана оказалась ясновидящей! Всю дорогу мы только и делали, что глотали пыль.
— Разве, когда мы трогались, я тебе не предлагал ехать впереди? — спросил Паоло Тарзис.
— Но у тебя летучая торпеда, а у меня болотная черепаха.
— Значит, самая подходящая вещь для здешних мест.
Паоло страстно хотелось исчезнуть, очутиться где угодно, только подальше от этого места. Его багряной радости приходилось разрешаться в такую принужденную, фальшивую веселость!
— Ну, мальчик, не гневайся на меня так долго. Ты вечно недоволен, — проговорила Изабелла примиряющим тоном, поглаживая пальцем тонкие, покрытые пылью, словно напудренные, брови брата.
— Иза, обещай мне, что ты поедешь со мной остальную часть пути, а Мориччику посадим с Паоло.
— Хорошо, если хочешь.
— Хочу, хочу.
— Ах, как я тебя порчу!
— А что это у тебя на зубах?
— Что такое?
Она сжала губы и быстро пробежала по всему ряду зубов языком.
— А также и на губах.
— Что у меня такое?
— Немного крови.
— Крови?
Она стала искать платок и почти украдкой отодвигалась назад, пряча под крыльями шляпы лицо, которое, как ей казалось, горело румянцем. С неумолимой нежностью, походившей на бессознательную жестокость, брат настойчиво нагибался к ней; протягивал руку; взялся большим и указательным пальцами за ее нижнюю губу, говорил:
— У тебя маленький разрез.
Невольно Паоло повернулся в другую сторону, делая вид, будто рассматривает над красным мраморным камином зеркало, окруженное вереницей маленьких крылатых амуров; он испытывал тревогу, боясь, как бы у него самого не было заметно такого же точно следа. Он заметил, что Вана подняла лицо к потолку и на лицо ее падал зловещий свет. Глухо стало биться его сердце, когда он услышал голос, с изумительной выдержкой говорившей неправду. Услышал впервые новый оттенок ее голоса, произносившего такие слова:
— Ах да, может быть, это было, когда я упала, ступив ногой в промежуток между плитами…
И она стала искать платок, чтобы приложить его ко рту, как будто на нем была целая рана.
— Возьми мой, — сказала Вана, подавая ей свой платок.
Сама же продолжала стоять с поднятой кверху головой, как будто внимательно рассматривая и слушая рассказ сторожа про приключения с Винченцо Гонзага, которому была посвящена изображенная тут эмблема; но в то же время не спускала с сестры косого взгляда своих глаз, своих светлых радужин, который так сурово прижались к уголкам век. И в падавших на нее лучах свита Паоло увидел перекошенные белки ее глаз, ярко, как эмаль, выступавших на ее узком смугловатом лице; увидел ее протянутую руку. И в руке, и в лице была такая сила выражения и озарения, что они, можно сказать, выходили из мира реального и вырезывались на самом небе судьбы, подобно тому как вершина доломитов одна горит в сумерки, вырезываясь на общей тени, и каждая из ее неровностей запечатлевается в душе зрителя навсегда.
— «Может быть — да, может быть — нет», — произнес юноша голосом, уже затененным грустью, читая надпись на стене в промежутке между лепными украшениями. — Почему это, Иза, между одним «может быть» и другим находится веточка, а не крыло, не твое крыло, Тарзис? Крыло Дедала и нить Ариадны. Почему же тут веточка?
— Не знаю, — ответили уста, познавшие лобзания.
— Не знаю, — отвечал строитель крыльев, прикованный ныне к земле.
— Почему, Мориччика?
— Не знаю, — отвечала омраченная дева, которая жаждала, чтобы и ее запятнала капля сладострастной крови.
— Не знаю, — отвечал самому себе юноша, подавленный гнетом своих лет, таких юных еще и уже отягощенных какой-то неведомой мукой.
И не знали они; и все они почему-то не решались сойти с этого места, направиться в другое, пойти вперед или вернуться назад; можно было вообразить себе, что золотые полосы с потолка протянулись длинными мягкими лентами, которые невидимо опутали их и не выпускали их из своих пут.
— Пойдемте, — сказал Альдо, беря Изабеллу под руку. — Я хочу видеть рай и ничего больше.
Когда сторож повел их по лестнице в тридцать ступеней, приводившей к сокровищнице умершей герцогини, когда из жемчужной выси донеслись до них крики ласточек, химерическая сила жизни пронзила их до самого сердца, и там с большей силой заныли ревниво оберегаемый тайные мечты и муки. И мужчина во всем дерзновении мужской силы, изведавшей все опасности и стремления, свободный от всех привычек и страхов, вооруженный недоверием и презрением ко всему, удовлетворявшийся в течение многих и многих дней тем, что твердо стоял на двух ступнях, теперь глядел на чудное препятствие, вставшее ему на дороге, на это тело, обещанное ему отныне, и старался заглушить предчувствие беды картиной освободительной оргии; он представлял себе моряка, вернувшегося в гавань с тем, чтобы завтра с большей легкостью устремиться в простор океана, и жилы у него вздувались от нетерпеливого ожидания. Женщина же, знавшая уже, что такое наслаждение, и желавшая сочетать радость со страданием, увлекаемая яростной силой в жерло самых ужасных соблазнов, одаренная сердцем, одновременно робким и смелым, кротким и безжалостным, вдыхала в себя пыльное дыхание окружавших ее душ, казавшееся ей серным запахом урагана, и не создавала никаких планов, не вооружалась против непредвиденного; колыханием колен своих несла божественную животность своего тела, растила в теплом лоне своем коварство и разврат. Но другие два — дева и юноша — те не знали защиты от обиды, от запаха магнолий, от бледности болота, от опьяняющего воздуха — в обоих их жили враждебные друг другу силы, поднимавшие беспорядочную смуту, разлетаясь прочь и при каждом дыхании выдвигая рядом с ними новую тень, на которую, быть может, нельзя было смотреть, не испытывая чувства ужаса.