— Ванина, — промолвила она, — почему бы тебе не взять свою лютню и не спеть нам под сурдинку какую-нибудь песенку?
— Песенку Тибо де Шампан, короля Наваррского: «Amors me fait commender une chanson novelle…» — предложил Альдо. — Или лучше английскую, такую нежную, на слова Бен-Джонсона Трагического, ту самую, что кончается так «О so white, о so soft, о so sweet, so sweet, so sweet is she!» Да о чем ты думаешь?
Вана не сразу ответила; можно было сказать, она боялась, что у нее не окажется ее прежнего голоса, ей почти казалось, что она вот-вот заговорит не своим голосом. Наконец отвечала:
— Вы просили меня спеть, а я в это время думала о том, что сказал другой твой любимый поэт: «О, ласточка, сестра моя ласточка, не могу понять, как у тебя хватает сердца петь… Прошу тебя, перестань, хотя бы на краткий миг!» Давайте попросим ласточек дать нам минуту покоя.
— Действительно, это не мешало бы, — заметила Изабелла.
В самом деле, крики ласточек разрушали опьянение, навеянное этим долгим днем. Временами пролетали они мимо окна отчаянным лётом, как стрелы.
— Вана, как мне нравится нынче твое грустное настроение! — сказал Альдо.
— Мне тоже, — заметила Изабелла.
Прислонившись спиной к шкафу, головой к деревянным инкрустациям на стене, опустив обнаженные руки вдоль тела, прикрывши длинными темными ресницами лучистую эмаль своих глаз, Вана стояла неподвижно, и лицо ее выдавало состояние человека, который вот-вот лишится чувств и только задерживает зубами свою собственную душу и словно пробует ее вкус. Ее рот слегка подергивался, как будто от особого вкусового ощущения, какое бывает, если пожевать чего-нибудь кислого.
— Иза, ты помнишь картинку Чезаро да Сесто в чудной потускневшей позолоченной раме, которую мы видели во Франкфурте? — спросил Альдо. — Она изображает святую Катерину Александрийскую посреди лесов, вод и гор. Она положила руки на зубчатое колесо — орудие пытки. Концы ее помертвелых пальцев касаются ужасных железных зубцов. Но музыкальный дух картины проник нам в самое сердце. Я помню, как ты сказала: «Ее руки касаются колеса с такой нежностью, будто перед ней клавиши клавикорд».
— Да, это так и было.
— Такая же и Вана нынче.
Паоло Тарзис молча слушал этот фантастический разговор; и самый вид и голос юноши вызывали в нем глухую ревность, а душная атмосфера прошлого и разлитая в воздухе томность, а также игра фантазии не давали ему дышать свободно. Время от времени он представлял себе вдали голый остов своей машины под железным сараем, голубые блузы своих мастеров, работавших возле машины. И в душевной смуте своей под влиянием всех этих музыкальных видений он начинал видеть формы больших облаков, которые должны были служить патетическим фоном для его победы. И так как в эту минуту мимо окна в вихре полета стрелой пронеслась ласточка, он чувствовал в себе мускульную дрожь нетерпения и услышал внутри себя свист, производимый лопастями машины.
— Как мне это нравится! — повторила минуту спустя Изабелла, как человек, откусивший от плода и хвалящий его вкус, в то время как стенки его рта обливаются соком; впечатление это получалось оттого, что ее голос придавал чувственный оттенок всем тонкостям мысли.
— Мы здесь остаемся? — спросил Альдо. — Ты вступаешь во владение своим раем? Нынче ночью мы можем услышать самую грандиозную симфонию лягушек, какую кто-либо слышал. Мантуанские лягушки прославились на целый свет: в искусстве гармонии они превзошли даже своих собратьев из Равенны.
— Это будет самая короткая ночь в году.
— Я не хочу спать.
Снова он приблизился к сестре с грациозными движениями пажа, преследуемый беспокойным взглядом Паоло. Он так был хорош собой, что почти равнялся красотой с двумя своими сестрами. Форма его лба вместе с линиями бровей напоминала бессмертные классические образы; и, раз посмотревши на него, нельзя было оторваться, так как впечатление физического совершенства все время сохраняло силу. И он сам, чувствуя, что чужие взгляды смотрят беспрестанно не в глаза ему, а выше глаз, освоился с представлением, что у него на голове лежит дивный венок; и от этого еще возрастало в нем духовное пламя, так же как и легкость его движений.
— Итак, нужно будет идти? — сказала Изабелла.
И она еще раз взглянула на филигранную работу потолка, под которым все еще кружилась пчела. И посмотрела еще на написанное на стенах свое имя, на полное величия слово, на Альфу и Омегу, на загадочное число XXVII, на музыкальные знаки, на канделябр и треугольник, на переплетенные литеры, на колоду белых карт.