«Прощай! Прощай! — повторял он про себя, сам не отдавая себе отчета, каким образом слова рождались внутри него и отрывались от сердца; ибо это был внутренний стон, подобный тем нечленораздельным звукам, какие пытка исторгает из истерзанного тела. — Прощай! Прощай!»
И тут же собрал в себе силы, чтобы придать более спокойное выражение лицу, чтобы замаскировать свою тоску; приподнялся, обернулся, делая вид, будто глядит на уныло растущую траву на дворе; незаметно сделал несколько шагов по направлению к двери, которая уже погружалась в полумрак. Внутри себя чувствовал бремя скопившихся рыданий. Его охватило безумное желание бежать куда-нибудь; повинуясь ему, он пошел вдоль незнакомых стен, переходил через один порог, через другой, шел из коридора в коридор, из комнаты в комнату, все по тем же развалинам невозвратного прошлого. Сперва он бежал задыхаясь, с туманом в глазах, как человек, у которого загорелась одежда и пламя раздувается еще сильнее от бега. Но вот из полумрака выступили фигуры, пережившие смерть великой руины, окружили его, и слились с его скорбью, и сделались громадными; и сплетения громадных красноватых тел на стенах, расписанных изображениями битвы, были как бы волнующими призраками его безумия; поломки в стенах, дыры, пятна были как бы следами его собственной катастрофы; и все золото на барельефах, висевших над его головой, чудилось ему, было проклятием его тягостного сновидения. И он шел без конца из коридора в коридор, из комнаты в комнату все по тем же развалинам невозвратного прошлого. И временами словно порывами ветра доносилось до него болотное пение, крики безудержно летавших ласточек, колокольчики ангельских приветствий и стон его собственной души: «Прощай! Прощай!»
Полумрак не входил в комнату через окна, но зарождался внутри, выползал из каждого угла, затягивал все углубления, нарастал, как темный пепел, скоплялся, как безмолвная толпа. Каждая раскрытая дверь таила в себе угрозу; лестница — ужас; коридор был словно пропасть.
— Изабелла! Изабелла!
Это имя отдалось как будто в пещере, но после того жизнь безмолвия усложнилась, выступили тысячи беглых лиц.
— Изабелла!
Имя прозвучало без отзвука, словно растаяло. Над черепичной крышей показался лиловатый свет. В полумраке послышалось мягкое трепыханье крыльев летучей мыши. Вливались струйки холода, как будто сквозь трещины просачивалась болотная вода.
— Изабелла!
Заблудившись в лабиринте старого дворца, он бродил по рассевшемуся полу, натыкался на препятствия, ощупью искал двери, вздрагивал всем телом, когда приближался к таким предметам, которых не мог разглядеть, И надо всем этим ужасом стояло видение дикого поцелуя, видение кровавого сладострастья, вставая в его зрачках прерывистыми и бурными проблесками; он, может быть, прошел, он, может быть, проходил тем местом, где слились кровожадные уста. И море слез волновалось в его слабой груди, в его беспредельной душе; и, чтобы прогнать от себя рыдания, он повторял одно и то же имя, которое до сих пор звучало только посреди смеха, как рассыпавшиеся бусины развязавшегося ожерелья.
— Изабелла!
— Альдо, Альдо, где ты? где ты? Ты заблудился?
Он вздрогнул, услышав тревожный голос, отвечавший его собственной ужасной тоске, и обернулся: в пролете двери мрачно стояла окутанная тенью тень.
— О, Вана!
И бросились навстречу друг другу; и не говорили ни слова, потому что оба захлебывались от рыданий. И были они одни; и не было слышно ничьих шагов, кроме тихих шагов старика. И не взглянули друг на друга, но в отчаянии упали друг другу в объятия.
Вспомнили в один прекрасный день люди латинской расы о первом созданном крыле, которое принадлежало человеку, упавшему над Средиземным морем, о крыле Икара, сделанном из ветвей орешника и из больших перьев хищных птиц, связанных сухим бычачьим жиром. «Одиноко реяло над морем крыло!» — так воскликнул поэт латинской расы, подглядевший полет.
И вспоминали люди латинской расы про видение коршуна, посетившего в колыбели нового Дедала, творца образов и машин, нового Прометея, только без пытки, того самого, который чувствовал в себе «корни и цветок совершенной воли»; и эта неземная колыбель была как бы самым гнездом сверхчеловеческой страсти, нависшим на неведомой высоте. И вставали в лучах мимолетной славы над долинами, над холмами, над озерами прекрасной Италии ведения других человеческих крыльев, окрашенных кровью смелых, поломанных, как кости, разорванных, как мясо, неподвижных, как смерть, бессмертных, как засевшая в душу жажда полета.