— Ах, это ты, Кьяретта? Изабелла уже легла? — спросила она слабым голосом сонной девочки.
— Да, синьорина.
— Ты ее раздела?
— Я все сделала. Теперь я к вам пришла.
Вана не произносила больше ни слова. Казалось, будто она опять погрузилась в сон. Почувствовав у себя на затылке руку камеристки, которая осторожно пробовала расстегнуть ей воротник, жалобно простонала:
— Нет, оставь. Я слишком разоспалась. Оставь меня еще так полежать. Я сама разденусь. Ступай ложись.
— Оставайтесь лежать. Я постараюсь раздеть вас, не поднимая с постели.
— Нет, нет. Оставь меня, оставь.
Она недовольно зашевелилась; стала отбиваться; с ворчаньем уткнулась опять лицом в подушки. Кьяра не стала настаивать. Немного погодя настала полная тишина. Был уже час ночи. Нужно было решаться на что-нибудь без промедления: нужно было выйти из комнаты, пойти разбудить шофера Филиппо, дать ему приказание таким тоном, чтобы он послушался, сесть в экипаж не у входа в гостиницу, но у самого сарая. Самая маленькая помеха со стороны судьбы могла испортить все дело. «Изабелла спит? Может быть, Альдо вышел куда-нибудь? Может быть, еще не вернулся? Что, если он встретит меня на лестнице? Он сочтет меня за сумасшедшую». Риск возбуждал ее нервную решительность.
Надела шляпу, накидку, шарф. Взяла свой голубой пояс и двумя ударами ножниц сделала вырезку на обоих его концах: вышла лента, которую она обернула вокруг стеблей роз.
Паоло Тарзис в эту короткую ночь сидел на страже возле останков своего товарища; не плакал; сломана была самая пышная ветвь его собственной жизни, разрушена была самая благородная часть его самого, исчезла для него вся красота борьбы. Никогда больше не суждено ему было увидеть в глазах друга удвоенный пламень своих собственных глаз, поддержку своей веры, свою собственную быструю решимость. Ему не суждено было больше знать двух самых чистых радостей мужского сердца: ясного безмолвия в минуты гармоничных совместных выступлений и нежной гордости в минуты бдения над покоем друга. Теперь он сторожил уже не сон усталости на бивуаках, в палатке, сто раз подвергаясь опасностям предательского нападения; теперь он ждал зари, чтобы положить в ящик из четырех длинных досок жалкое, раздробленное, бескровное тело, более растерзанное, чем если бы он вырвал его у прожорливой стаи коршунов.
Он не плакал ни раньше, ни теперь. Великое горе как бы замораживает все существо человека: сообщает духу его твердость и прозрачность самого глубокого льда и озаряет его тем алмазным светом, который один блещет на недоступных вершинах. Его ум был ясен и свободен, как никогда, в нем не оставалось ничего постороннего; его не смущала никакая страсть. Он стоял среди мира, как некая роковая сила. Он смотрел на те поступки, которые диктовала ему его воля, как на декреты.
Время от времени поднимался и глядел в ночную тьму, стараясь разглядеть ту часть поля, где невдалеке от колонны был поставлен шест, обозначавший место падения. Временами видел, как поблескивали обнаженные сабли у четырех всадников, стороживших статую Победы. Стояла влажная, грозовая ночь. За Монте-Вальдо сверкала зарница. Проносился ветерок, словно чье-то дыхание; проносились облака, словно развевающаяся грива, сквозь которую просвечивали звезды; падали большие теплые капли, как в начале проливного дождя, затем переставали. На тополях пели малиновки. На одном из дворов завывала собака. С дороги доносился скрип телеги. Ночь напоминала одну знакомую ночь, возвращавшуюся в круговороте лет из бесконечной дали.
Он обернулся и увидел труп, лежавший на походной постели, обернутый в красную саржу флага, с черной шерстяной повязкой на голове, наложенной с целью закрыть разрез на виске и пролом черепа. Увидел одухотворенное лицо аскета — искателя славы. Этот идеальный лигурийский тип, принадлежавший роду мореплавателей, с тонкими чертами, как на некоторых аристократических портретах Ван Дейка, которые блистают в полумраке генуэзских дворцов, лицо, подернутое дымкой золота, которая начинала уже темнеть около ноздрей и ресниц, и казавшееся еще более благородным и гордым под траурной повязкой в форме четырехугольного берета с висящими ушками, какие носили адмиралы из дома Дориа.
На углах кровати горели четыре свечи, взятые из церкви в Монтикьяри. Нагар снимал один старый моряк, приставленный к сигнальной службе, родом из Сицилии, из Сиракуз; он служил раньше под командой Джулио Камбиазо на подводной лодке. Ему же несколько часов назад пришлось поднимать на шесте белый круг, объявлявшей о победе.
— Кто там идет? — задал себе самому вопрос Паоло Тарзис, слыша звук автомобильной трубы и энергичный ход приближающейся машины.