— Здесь дворец Изабеллы. Я должна его видеть.
— Вероятно, уже поздно.
— Нет, не поздно.
— Уже больше шести часов.
— Сегодня день продолжается до девяти.
— Сторож нам не отопрет.
— Он должен отпереть. Я хочу.
— Попробуем.
— Я уверена. Я хочу.
Машина остановилась у городских ворот. Подошла таможенная стража. Среди оглушающего шума машины она нагнулась к ним лицом, которое горело между двух крыльев ее шляпы, как бы озаренное вдохновением. Задыхалась вся.
— Где дворец?
Один из них с выражением удивления показал ей дорогу. Безмолвным и почти безлюдным казался город среди своих болот, со своим обликом грусти. Связанные с ним воспоминания навевали на него тишину, которую ласточки прерывали своими криками, разрывали на части и уносили кусочки своими ноготками в серебристое небо.
— А Вана? А Альдо?
— Они, наверное, подъедут к воротам и спросят, не проезжали ли мы.
— Спросят ли? А вот и площадь.
Длинная площадь была безлюдна; ее кольцом окружали дома, башни и священные развалины, и великие тени дышали белым великолепием, прелестью, развратом, предательствами и убийствами. Ласточки, как в бреду, испускали крики. Дворец оказался запертым. И разгоряченному воображению женщины представилось, будто в нем была заперта ее затаенная судьба. Задыхаясь, выскочила она на землю; и, подобно дочери, выгнанной из дому и вернувшейся с помраченным рассудком, она начала колотить в дверь обоими кулаками.
— Что за бешенство! Изабелла, у вас пальцы заболят. Вы так, наверное, перепугаете сторожа, и он откажется впустить в такой час полоумную девочку, притом же пыльную и грязную.
Паоло смеялся, восторгаясь в то же время этой неугомонной жизненной силой, этим разнообразием движений и выражений голоса, этим жаром возбуждения, благодаря которому место, на котором она стояла, можно было считать самым чувствительным на всем земном шаре.
— Тут есть колокольчик, — произнес чей-то робкий голос. И тут только они оба заметили, что между двух скамей была приделана ручка звонка, помещавшаяся в центре положенных горкой друг на друга кружков, но благодаря пыли принявшая вид соска, сделанного из известки.
Суетившаяся женщина сначала удивилась, затем рассмеялась. Отыскала звонок, дернула изо всей силы. Звон разнесся по скрытому от них пространству. Послышались шаги, затем воркотня, звяканье ключа: дверь отворилась; сторож показался на пороге. Украшенный седой бородой, он являлся грубым олицетворением Времени, только без водяных часов и косы. Она не дала ему открыть рта, но сразу набросилась на него с умоляющими речами.
— Впустите нас! Мы тут проездом. Мы уезжаем нынче же вечером. Может быть, никогда не придется нам приехать сюда еще раз. Пожалуйста, пожалуйста! Никто не увидит, и ничего не случится. Впустите нас, дайте нам хоть одним глазком взглянуть! Меня зовут Изабеллой.
Но еще больше, чем эта ребяческая резвость, и горячая мольба, и властительное имя, подействовала монета, сунутая ее спутником. «Время» улыбнулось в свою седую бороду, впустило их и ретировалось.
Тогда она сняла с себя шарф, сняла накидку; и так ослепителен был свет ее молодых глаз, что несколько мгновений она казалась окутанной им одним. Но, когда она ступила на широкую лестницу, Паоло Тарзис услышал в своей груди глухие удары своего сердца, как будто бы он нес ее на своих руках: была она тяжела? или легка? Но самое ее тело было обманчиво, почти двойственно, как будто в беспрестанном чередовании оно то скрывалось, то показывалось вновь. Вот она поднималась со ступеньки на ступеньку с гибкостью, от которой, можно сказать, еще удлинялись ее ноги, утончались бедра, вытачивалась талия; казалась худою, ловкой, быстрой, как мальчик в беге. Вот она остановилась на площадке лестницы и испустила глубокий вздох; и пораженный взгляд внезапно открывал у нее широкие плечи, выпуклую грудь, мощные бедра, прямизну стана в соединении с изогнутостью ног, которые твердо стояли всей ступней, как ноги микеланджеловской «Ливиянки».
Остановилась она; затем сделала несколько шагов по направлению к первой зале. Удары ее колен о юбку вызывали в ней изящное колыхание, волнообразную грацию, оживляющую изнутри каждую складку. Еще раз остановилась уже без малейшего следа улыбки или веселья, как бы подавленная слишком тяжелым предчувствием, и стояла с опущенными веками. Друг ее находился немного поодаль, поглощенный своей тоской, которая уничтожала в его душе все остальное и позволяла ему делать одно только машинальное движение рук, в которые теперь перешла вся сила его ожидания. Она не глядела на него, но по всему своему телу чувствовала ток скоплявшейся в ней особой тайны, которою она не в силах была овладеть, но которая все же принадлежала ей больше, чем самый мозг ее костей.