Одеты мы были все одинаково; наш костюм составляли большие шляпы с опущенными в защиту от солнца полями, серые рюкзаки, синие армейские рубашки, синие комбинезоны, кожаные гетры, плотно застегнутые от колен до щиколоток, и крепко зашнурованные грубые башмаки. У каждого был бинокль, дорожная фляга и через плечо сумочка с путеводителем; у каждого альпеншток в одной руке, и зонтик от солнца — в другой. На шляпы мы навертели вокруг тульи мягкого белого муслина, концы которого свисали с плеч и трепыхались за спиной, — мода, занесенная с Востока и подхваченная туристами по всей Европе. Гаррис вооружился особым, похожим на часы, приспособлением по названию «шагомер» — эта машинка подсчитывает шаги и определяет пройденное расстояние. Все встречные останавливались, чтобы поглазеть на наши костюмы и проводить нас сердечным «Счастливого пути!»
В городе я узнал, что поезд может подвезти нас к станции, расположенной в пяти милях от Гейльбронна. Он как раз отходил, и мы в великолепном настроении сели в вагон. Все мы считали, что поступили правильно, – ведь будет так же приятно прогуляться вниз по Неккару, как и вверх по нему, и нет надобности совершать этот путь пешком в оба конца. У нас оказались прекрасные соседи – немцы. Когда я заговорил о наших личных делах, Гаррис забеспокоился и толкнул меня локтем в бок.
— Говори по–немецки — предупредил он меня,— эти немцы, возможно, понимают по–английски.
Я послушался, и очень кстати: все эти немцы действительно прекрасно понимали английскую речь. Удивительно, как наш язык распространен в Германии. Вскоре наши спутники сошли, и их место занял пожилой немец с двумя дочерьми. Я несколько раз обращался к одной из них по–немецки, но безрезультатно. Наконец она сказала: «Ich verstehe nur Deutsch und Englisch», или что–то в этом роде, означавшее: «Я знаю только по–немецки и по–английски».
И в самом деле, не только она, но и отец ее и сестра объяснялись по–английски. Тут уж мы наговорились всласть, тем более что отец и дочери оказались приятными собеседниками. Их заинтересовали наши костюмы, особенно альпенштоки, они их никогда не видели. А так как, по их словам, дорога вдоль Неккара совершенно ровная, они решили, что мы направляемся в Швейцарию или другую гористую местность; они также поинтересовались, но слишком ли нас утомляет хождение пешком по такой жаре. Но мы сказали, что нет, не утомляет.
Часа через три мы подъехали к Вимпфену — кажется, это был Вимпфен — и вышли из поезда, нисколько не уставшие; здесь мы нашли отличную гостиницу и, заказав обед и пиво, пошли прогуляться по этому почтенному древнему городку. Он очень живописен, убог и грязен и дышит стариной. Мы видели забавные домики, насчитывающие лет по пятисот, и крепостную башню в сто пятнадцать футов высотою, простоявшую целое тысячелетие. Я сделал набросок башни, но сохранил лишь копию, оригинал я подарил местному бургомистру. Оригинал, пожалуй, удался лучше: там, помнится, больше окон, да и трава на нем получилась гуще, и смотрит она веселей. Башня, собственно, стоит на голой земле, я пририсовал траву в память о моих занятиях у Геммерлинга, когда я выезжал в поле на натуру. Фигурка на башне, любующаяся видом, явно велика, но ее, как мне казалось, нельзя сделать меньше. Фигурка была мне нужна, и нужно было, чтобы ее видели, — я и нашел выход из положения. Рисунок смотрится с двух точек зрения: на фигурку зритель смотрит с того места, где флаг, а на башню — с земли, так что диспропорция здесь только мнимая, и все объясняется к общему удовольствию.
Под навесом у старого храма стояли три распятия — три покосившихся, осыпающихся креста, а на них три каменных, в человеческий рост, фигуры. Оба разбойника одеты в затейливые придворные костюмы середины XVI века, тогда как Спаситель изображен нагим, с лоскутом вокруг чресел.
Пообедали мы под зелеными деревьями в гостиничном палисаднике, выходившем на Неккар; покурили и навалились спать. Освежившись сном, мы часов около трех встали и облачились в свои доспехи. Выйдя веселой гурьбой из городских ворот, мы догнали крестьянскую телегу, наполовину груженную капустой и другими овощами и влекомую небольшой коровой и крошечным осликом в одной упряжке. Она еле тащилась, эта колесница, но все же засветло довезла нас до Гейль–бронна, до которого было миль пять, если не все шесть. Мы остановились в той самой таверне, где нашел пристанище прославленный рыцарь–разбойник, закаленный в боях Гёц фон Берлихинген, когда он триста пятьдесят — четыреста лет тому назад бежал из заточения в Гейльброннской Квадратной башне. Мы с Гаррисом наняли ту же комнату, где когда–то жил он и где местами еще уцелели обои, видевшие времена Гёца. Старинная резная мебель, должно быть, простояла здесь все четыреста лет, а некоторые застарелые запахи продержались, верно, и всю тысячу. В стене торчал железный крюк, на который, по словам нашего хозяина, грозный Гёц, отходя ко сну, вешал свою железную руку. Это очень большое, можно даже сказать огромное помещение расположено на первом этаже, понимай — на втором: в Европе дома такие высокие, что первый этаж у них не в счет, иначе подниматься наверх было бы слишком утомительно. Огненно–красные обои с огромными золотыми арабесками, сильно засалившиеся от времени, покрывали не только стены, но и двери. Двери пыли так плотно пригнаны, что рисунок не нарушался, и когда они были закрыты, отыскивать их приходилось на ощупь. В углу высилась печка — одно из тех монументальных квадратных изразцовых сооружений, которые напоминают склеп и наводят на мысль о смерти, в то время как вам хочется радоваться своему путешествию. Окна нашей комнаты выходили в проулок, за которым видны были конюшни, курятники и свиные хлевы на задворках каких–то доходных домов. В противоположных углах комнаты стояли, как обычно, две кровати, на расстоянии выстрела из одноствольного, оправленного медью дедовского пистолета. Узенькие, как и все немецкие кровати, они отличались и другой неискоренимой особенностью, присущей немецким кроватям, — сбрасывать на пол одеяло, стоило лишь вам забыться и уснуть.