Мистер Икс очень удивился: он и не подозревал, что есть честные люди, проделывающие такие чудеса на глазах у всех, хотя ему прекрасно известно, сказал он, что сотни тысяч ярлыков ежегодно экспортируются из Европы в Америку, а это дает возможность крупным поставщикам снабжать покупателей по дешевке и без хлопот всеми марками заморских вин, на какие только будет спрос.
После обеда мы прошлись по городу и убедились, что при луне он не менее интересен, чем при дневном освещении. Повсюду узкие улочки и булыжные мостовые, нигде ни тротуаров, ни фонарей. Дома, стоящие веками, поместительны, как гостиницы. Кверху они расширяются: чем выше этаж, тем больше он выступает вперед на три стороны, а длинные ряды освещенных окон с частым переплетом, задернутых белыми муслиновыми, с узорчатым шитьем занавесками и украшенных снаружи цветочными ящиками, немало способствуют впечатлению нарядности и уюта. В небе стояла яркая луна, и от этого внизу резче становились свет и тени; трудно представить себе нечто более живописное, чем эти извилистые улочки с рядами высоких нависающих фронтонов, близко склоняющихся друг к другу, словно для того, чтобы посудачить по–соседски, и чем эти толпы людей, проплывающие попеременно то через пятна густого мрака, то через полосы лунного света. Почти весь город высыпал на улицу; в толпе переговаривались, пели, резвились, а иные, стоя в небрежных удобных позах, благодушествовали на крылечке.
На одной площади стояло какое–то общественное здание, обнесенное толстой ржавой цепью, провисающей между столбиков правильными фестонами. Мостовая здесь выложена большими плитами. Орава босоногих ребятишек с веселым криком качалась на цепях в ярком свете луны. Они не первые придумали эту забаву, даже их пра–пра–прадеды, будучи детьми, не первые ее придумали. Босые ножки, отталкиваясь от земли, выбили глубокие ямки в каменных плитах, — только многие поколения резвящихся детей могли это совершить. Повсюду в городе заметны черты упадка и тления, сопутствующие старости и говорящие о ней; но ничто, по–моему, так убедительно не свидетельствует о древности Гейльбронна, как эти истертые детскими ножками каменные плиты.
Глава ХIII
Рано ложимся спать. — Одиночество. — Нервное возбуждение. — Меня изводит мышь. — Старое средство. — Результаты. — Мне не удается уснуть. — Путешествие в темноте. — Разгром.
Как только мы вернулись в гостиницу, я завел шагомер и положил его в карман, так как завтра был мой черед носить его при себе и высчитывать пройденные мили. Работа за истекший день вряд ли сильно его утомила.
Мы легли в десять часов, собираясь выступить на заре в обратный путь. Я ворочался с боку на бок, а Гаррис, по обыкновению, мгновенно заснул. Терпеть не могу людей, которые засыпают, едва положат голову на подушку; в этой черте есть что–то трудно определимое, что воспринимается если не как прямое оскорбление, то как бестактность, и такая, что с нею нелегко мириться. Я лежал, растравляя в себе чувство обиды и стараясь уснуть; но чем больше я старался, тем дальше убегал от меня сон. В темноте и скучном тет–а–тет с непереваренным обедом я томился безысходным одиночеством. Понемногу заработал и мозг, вернувшись к началу всех начал, к истокам всего, что когда–либо волновало ум человеческий; впрочем, дальше начала дело и не пошло; это была игра в пятнашки, мысли с лихорадочной торопливостью перескакивали с одного на вдутое, Не прошло и часа, как в голове у меня все смешалось в невообразимый хаос, я измучился, изнемог.
Усталость моя была так велика, что в конце концов победила даже нервное возбуждение; мне казалось, что я не сплю, а между тем я то и дело впадал в минутное забытье, от которого вдруг пробуждался с содроганием, едва не выворачивавшим мне суставы, и с чувством, будто я лечу стремглав с высокого обрыва. После того, как я семь–восемь раз летал с обрыва и таким образом убеждался, что одна половина моего мозга семь–восемь раз впадала в сон, меж тем как вторая, неспящая и напряженно работающая, и не подозревала о том, — минутные провалы сознания постепенно распространились и на остальную территорию моего мозга, и я наконец погрузился в дремоту, становившуюся все глубже и глубже и уже готовую перейти в полное блаженное тупое оцепенение, — как вдруг... но что же это было?
Мои притупившиеся чувства с огромным усилием частично вернулись к жизни и насторожились. И вот где–то, в необозримой дали, возникло что–то, что постепенно росло, и росло, и приближалось, и наконец объявилось как звук, — а я было принял это за нечто вполне осязаемое. Звук то слышался где–то за милю, — это, быть может, ропот грозы; то поближе, не больше чем за четверть мили, — уж не заглушённый ли это лязг и скрежет невидимой машины? Нет, звук приближается, — так, значит, размеренный топот марширующих войск? Но он все ближе и ближе, он уже рядом, в комнате... Да это просто мышь, грызущая деревянный плинтус! И из–за такой–то ерунды я боялся дохнуть!