– Вот Федя хотел привести ко мне даже не от сапожника, а просто мальчика, никакого.
– То есть как никакого?
– Он – ничей и нигде не живет.
– Хулиган, что ли?
– Вроде того, хотя фамилия его – Разумовский.
– Это ничего не значит. У тебя, Оконников, хоть ты из купцов, ужасно аристократические воззрения. Не понимаю, откуда это? Или от твоей глупости?
– Что же, я дурак, по-твоему?
– Не умен. Да это, может быть, еще лучше. Ты не унывай и не обижайся.
Видя, что товарищ из купцов надулся, Николаев примирительно заключил:
– Так завтра на дворе у вас, за сараем. Только ты постарайся денег достать.
– Дурак, дурак, а денег доставать, так я должен!
У Оконниковых уже чувствовалась близость праздников: бабушка и мать постились, отец позже запирал лавку и дома долго еще щелкал на счетах, везде был какой-то особенный беспорядок, пыль и запустение, которые копятся будто для того, чтобы разительней был контраст с праздничной чистотою. И на Ильюшу как-то меньше обращали внимания, хотя и вообще он не мог пожаловаться на излишнюю опеку. Так, когда попадется отцу на глаза, тот скажет: «Учись, учись, Илья! Нечего слонов продавать, а то сейчас в кассу посажу!» Мать увидит – найдет, что Ильюша худеет, мало ест. Бабушка проворчит, что не крестясь за стол садится, – но все эти замечания были мимолетными и сейчас же забывались, вовсе не предназначаясь для скорого исполнения. Зайдет ли в которую-нибудь из двух комнат, называемых «молодцовские», где в одной на двух кроватях помещались два холостые приказчика, в другой на двух же кроватях четыре мальчика, по двое на каждой, – сейчас к нему с вопросом: не получил ли Илья Васильевич кола, не побил ли его кто и т. п. Теперь же там больше занимались политикой по «Петроградскому листку», а если и играли на мандолинах, то не прерывали этого занятия при приходе хозяйского сына, лишь очищая ему место на твердом диване. Оконников все высчитывал, сколько он получит к празднику: от отца – пять рублей, от матери – три, от старшего брата – рубль, от бабушки – полтинник. Из них нужно молодцам купить орехов. Всего девять рублей останется – не больше. Канарейку, что ли, продать? Заметят… Нужно рублей двадцать достать, на остальных компаньонов плоха надежда. Войти разве в соглашение с Прохором Ивановичем, взять из магазинной кассы? Потом вернет, конечно… Да если б отец знал, он сам не пожалел бы!.. Нет, открываться никак нельзя, уже по одному тому, что он дал Николаеву клятву не делать этого. Ильюша с тоскою посмотрел на сухое лицо Прохора, причесывавшегося гребешком. Нет, тот не согласится. В комнатах было тепло, в соседней мать с бабушкой уже совещались о праздничных покупках, а там-то, наверное, ветер свищет, пули, снег!.. Не будет мягких подушек в полосатых наволочках, ни пирогов по праздникам, ни матери, ни бабушки, ни канареек, ни Прохора Ивановича – даже ничего не будет!.. Но будет что-нибудь другое! Не может быть, чтобы так-таки ничего не было. Но неизвестное пугало Ильюшу, обладавшего от природы нежною и несколько робкою душою. Нельзя, однако, сказать, что к тому шагу, на который он решился, подстрекнули его слова Николаева, который вообще всегда и всем был недоволен. Нет, впервые подвигли к отваге и риску кроткого Ильюшу бесформенные, похожие один на другого, где кроме типографских грязных пятен почти ничего нельзя было разобрать, портреты в «Петроградском листке». Юные герои: гимназисты, реалисты, казачки, просто так мальчики, шестнадцати, четырнадцати, двенадцати и даже десяти лет. Оконников не только научился видеть глаза и нос в сплошной серой грязи, но даже различал одного героя от другого, помнил их имена и все воображал себе подпись: «Оконников, Илья, пятнадцати лет». Иногда он произносил вслух эти слова и прислушивался: будто вдали по Кирочной идут солдаты, а у Спаса Преображенья звонят к вечерне. Совсем другое впечатление на Ильюшу производят слова: «От штаба Верховного Главнокомандующего». Это он произносит истово, будто читает Апостола и с трудом удерживается, чтобы не прибавить «вонмем». И простые, сдержанные русские торжественные слова донесений несут в себе необыкновенную убедительность и возвращают каждому слову его точное, первоначальное значение, так что когда там читаешь «лихая атака», то знаешь, что это – не красота стиля беззаботного корреспондента, а подлинно «лихая атака» – ничего больше, но и ни на пядь меньше. Где бы ни видел Ильюша хотя бы клочок газеты с этими строчками, печатанными жирным шрифтом, на него находил какой-то туман и несколько сонный восторг, – и тогдабабушка, пироги, подушка казались неважными, не переставая быть милыми, а настоящее, торжественное, суровое и блистательное – там. Неужели он, Ильюша Оконников, поминутно краснеющий, откормленный ватрушками да блинчиками, сможет хотя бы подержаться за ту завесу, за которой все важное, божественное и слушая о чем всегда нужно про себя вымолвить: «Премудрость прости!»