— Разве можно меня бить?
Илья чувствовал, что не может ни утешать товарища, ни осуждать его.
— За что он тебя?
Яков шевельнул губами, желая что-то сказать, но, схватив голову руками, завыл, качаясь всем телом. Перфишка, наливая себе водки, сказал:
— Пускай поплачет, — хорошо, когда человек плакать умеет… Машутка тоже… Заливается во всю мочь… Кричит — зенки выцарапаю! Я её к Матице отправил…
— Что у него с отцом? — спросил Илья.
— Вышло очень дико… Дядя твой начал музыку… Вдруг: «Отпусти, говорит, меня в Киев, к угодникам!..» Петруха очень доволен, — надо говорить всю правду — рад он, что Терентий уходит… Не во всяком деле товарищ приятен! Дескать, — иди, да и за меня словечко угодникам замолви… А Яков — «отпусти и меня…»
Перфишка вытаращил глаза, скорчил свирепую рожу и глухим голосом протянул:
— «Что-о?..» — «И меня — к угодникам!..» — «Как так?» — «Хочу, говорит, помолиться за тебя…» Петруха как рявкнет: «Я те помолюсь!» А Яков своё: «Пусти!» Кэ-ек Петруха-то хряснет его в морду! Да ещё, да…
— Я не могу с ним жить! — закричал Яков. — Удавлюсь! За что он меня прибил? Я от сердца сказал…
Илье стало тяжко от его криков, он ушёл из подвала, бессильно пожав плечами. Весть о том, что дядя уходит на богомолье, была ему приятна: уйдёт дядя, и он уйдёт из этого дома, снимет себе маленькую комнатку — и заживёт один…
Когда он вошёл к себе, вслед за ним явился Терентий. Лицо у него было радостное, глаза оживились; он, встряхивая горбом, подошёл к Илье и сказал:
— Ну — ухожу я! Господи! Как из темницы на свет божий лезу…
— А ты знаешь — Яков-то пьян напился… — сухо сказал Илья.
— А-а-а! Нехорошо-о!
— Отец-то его при тебе ведь ударил?
— При мне… А что?
— Что ж, ты не можешь понять, что он с этого и напился? — сурово спросил Илья.
— Разве с этого? Скажи, пожалуй, а?
Илья ясно видел, что дядю нимало не занимает судьба Якова, и это увеличивало его неприязнь к горбуну. Он никогда не видал Терентия таким радостным, и эта радость, явившаяся пред ним тотчас же вслед за слезами Якова, возбуждала в нём мутное чувство. Он сел под окном, сказав дяде:
— Иди в трактир-то…
— Там — хозяин… Мне поговорить с тобой надо…
— О чём?
Горбун подошёл к нему и таинственно заговорил:
— Я скоро соберусь. Ты останешься тут один и… стало быть… значит…
— Да говори сразу, — сказал Илья.
— Сразу? — часто мигая глазами, воскликнул Терентий вполголоса. — Тут тоже не легко… накопил я денег… немного…
Илья взглянул на него и нехорошо засмеялся.
— Ты что? — вздрогнув, спросил его дядя.
— Ну, накопил ты денег…
И он особенно отчетливо выговорил слово «накопил».
— Да, так вот… — не глядя на него, заговорил Терентий. — Ну, значит… два ста решился я в монастырь дать. Сто — тебе…
— Сто? — быстро спросил Илья. И тут он открыл, что уже давно в глубине его души жила надежда получить с дяди не сто рублей, а много больше. Ему стало обидно и на себя за свою надежду — нехорошую надежду, он знал это, и на дядю за то, что он так мало даёт ему. Он встал со стула, выпрямился и твёрдо, со злобой сказал дяде:
— Не возьму я твоих краденых денег…
Горбун попятился от него, сел на кровать, — жалкий, бледный. Съёжившись и открыв рот, он смотрел на Илью с тупым страхом в глазах.
— Что смотришь? Не надо мне…
— Господи Исусе! — хрипло выговорил Терентий. — Илюша, — ты мне как сын был… Ведь я… для тебя… для твоей судьбы на грех решился… Ты возьми деньги!.. А то не простит мне господь…
— Та-ак! — насмешливо воскликнул Илья. — Со счетами в руках к богу-то идёшь?.. И — просил я тебя дедушкины деньги воровать? Какого человека вы ограбили!..
— Илюша! И родить тебя не просил ты… — смешно Протянув руку к Илье, сказал ему дядя. — Нет, ты деньги возьми, — Христа ради! Ради души моей спасенья… Господь греха мне не развяжет, коли не возьмёшь…
Он умолял, а губы у него дрожали, а в глазах сверкал испуг. Илья смотрел на него и не мог понять — жалко дядю или нет?
— Ладно! Я возьму… — сказал он наконец и тотчас вышел вон из комнаты. Решение взять у дяди деньги было неприятно ему; оно унижало его в своих глазах. Зачем ему сто рублей? Что можно сделать с ними? И он подумал, что, если б дядя предложил ему тысячу рублей, — он сразу перестроил бы свою беспокойную, тёмную жизнь на жизнь чистую, которая текла бы вдали от людей, в покойном одиночестве… А что, если спросить у дяди, сколько досталось на его долю денег старого тряпичника? Но эта мысль показалась ему противной…
С того дня, как Илья познакомился с Олимпиадой, ему казалось, что дом Филимонова стал ещё грязнее и тесней. Эта теснота и грязь вызывали у него чувство физического отвращения, как будто тела его касались холодные, скользкие руки. Сегодня это чувство особенно угнетало его, он не мог найти себе места в доме, пошёл к Матице и увидал бабу сидящей у своей широкой постели на стуле. Она взглянула на него и, грозя пальцем, громко прошептала, точно ветер подул:
— Тихо! Спит!..
На постели, свернувшись клубком, спала Маша.
— Каково? — шептала Матица, свирепо вытаращив свои большие глаза. Избивать детей начали, ироды! Чтоб земля провалилась под ними…
Илья слушал её шёпот, стоя у печки, и, рассматривая окутанную чем-то серым фигурку Маши, думал: «А что будет с этой девочкой?..»
— Знаешь ты, что он Марильку выдрал за косу, этот чёртов вор, кабацкая душа? Избил сына и её и грозит выгнать их со двора, а? Знаешь ты? Куда она пойдёт, ну?
— Я, может, достану ей место… — задумчиво сказал Илья, вспомнив, что Олимпиада ищет горничную.
— Ты! — укоризненно шептала Матица. — Ты ходишь тут, как важный барин… Растёшь себе, как молодой дубок… ни тени от тебя, ни жёлудя…
— Погоди, не шипи! — сказал Илья, найдя хороший предлог пойти сейчас к Олимпиаде. — Сколько лет Машутке? — спросил он.
— Пятнадцать… а сколько ж? А что с того, что пятнадцать? Да ей и двенадцати много… она хрупкая, тоненькая… она ещё совсем ребёнок! Никуда, никуда не годится дитина эта! И зачем жить ей? Спала бы вот, не просыпалась до Христа…
Через час он стоял у двери в квартиру Олимпиады, ожидая, когда ему отворят. Не отворяли долго, потом за дверью раздался тонкий, кислый голос:
— Кто там?
— Я, — ответил Лунёв, недоумевая, кто это спрашивает его. Прислуга Олимпиады — рябая, угловатая баба — говорила голосом грубым и резким и отворяла дверь не спрашивая.
— Кого надо? — повторили за дверью.
— Олимпиада Даниловна дома?
Дверь вдруг распахнулась, в лицо Ильи хлынул свет, — юноша отступил на шаг, щуря глаза и не веря им.
Перед ним стоял с лампой в руке маленький старичок, одетый в тяжёлый, широкий, малинового цвета халат. Череп у него был почти голый, на подбородке беспокойно тряслась коротенькая, жидкая, серая бородка. Он смотрел в лицо Ильи, его острые, светлые глазки ехидно сверкали, верхняя губа, с жёсткими волосами на ней, шевелилась. И лампа тряслась в сухой, тёмной руке его.
— Кто таков? Ну, входи… ну? — говорил он. — Кто таков?
Илья понял, кто стоит перед ним. Он почувствовал, что кровь бросилась в лицо ему и в груди его закипело. Так вот кто делит с ним ласки этой чистой, крепкой женщины.
— Я — разносчик… — глухо сказал он, перешагнув через порог.
Старик мигнул ему левым глазом и усмехнулся. Веки у него были красные, без ресниц, а во рту торчали жёлтые, острые косточки.
— Разносчик-молодчик? Какой разносчик, а? Какой? — хитро посмеиваясь, спрашивал старик, приближая лампу к его лицу.
— Мелочной разносчик… торгую духами… лентами… всякой мелочью… — говорил Илья, опустив голову и чувствуя, что она кружится и красные пятна плавают пред его глазами.
— Так, так, так… ленты-позументы?.. Да, да, да… Ленточки, душки… милые дружки? Что же тебе надо, разносчик, а?
— Мне Олимпиаду Даниловну…