Лунёв не чувствовал желания рассказывать о себе, да и вообще ему не хотелось говорить. Он разглядывал Якова и, видя его таким испитым, жалел товарища. Но это была холодная жалость — какое-то бессодержательное чувство.
— Я, брат… терплю мою жизнь кое-как… — вполголоса сказал Яков.
— Высосал из тебя отец кровь-то…
— отчеканивал за стеной Перфишка, подыгрывая на гармонии.
— Что это за ящик? — спросил Илья.
— Это? Это — фисгармония. Отец купил за четвертную, для меня… «Вот, говорит, учись. А потом, хорошую куплю, говорит, поставим в трактире, и будешь ты для гостей играть… А то-де никакой от тебя пользы нет…» Это он ловко рассчитал — теперь в каждом трактире орган есть, а у нас нет. И мне приятно играть-то…
— Экий он подлец! — сказал Лунёв, усмехаясь.
— Нет, что же? Пускай его… Ведь я и в самом деле бесполезный для него человек…
Илья сурово взглянул на товарища и сказал со злобой:
— Посоветуй-ка ты ему: когда, мол, я, дорогой папаша, помирать буду, так ты меня в трактир вытащи и за посмотрение на смерть мою хоть по пятаку с рыла возьми, с желающих… Вот и принесёшь ты ему пользу…
Яков сконфуженно засмеялся и снова стал кашлять, хватая руками то грудь, то горло.
А Перфишка рассказывал про кого-то бойким говорком:
— И-эх-ты… Святость! — И его звучная гармония осыпала весёлые слова песенки отчаянно задорными трелями.
— Как ты с названным братом живёшь? — спросил Илья, когда Яков прокашлялся. Тот, задыхаясь, поднял своё синее с натуги лицо и ответил:
— Он с нами не живёт: начальство не велит ему… Дескать — трактир… Он… барином держится…
Яков понизил голос и с грустью продолжал:
— Книгу-то помнишь? Ту?.. Отнял он её у меня… Говорит — редкая, больших, дескать, денег стоит. Унёс… Просил я его: оставь! Не согласился…
Илья захохотал. Потом товарищи начали пить чай. Обои в комнате потрескались, и сквозь щели переборки из трактира в комнату свободно текли и звуки и запахи. Всё заглушая, в трактире раздавался чей-то звонкий, возбуждённый голос:
— Митрь Николаич! Не перетолковывай ты мои честные слова на жульнический манер!
— Читаю я теперь, брат, одну историю, — говорил Яков, — называется «Юлия, или подземелье замка Мадзини»… Очень интересно!.. А ты как по этой части?
— Наплевать мне в это подземелье! Сам невысоко живу над землёй-то… угрюмо ответил Лунёв.
Яков участливо взглянул на него и спросил:
— Али тоже что-нибудь неладно?
Лунёв думал — рассказать Якову про Машу или не надо? Но Яков сам заговорил кротким голосом:
— Ты вот всё того, Илья… ершишься, злобишься… Ну, напрасно это, по-моему. Видишь ли, никто ни в чём не виноват!
Лунёв пил чай и молчал.
— И ведь «коемуждо воздастся по делом его» — это верно! Примерно, отец мой… Надо прямо говорить — мучитель человеческий! Но явилась Фёкла Тимофеевна и — хоп его под свою пяту! Теперь ему так живётся — ой-ой-ой! Даже выпивать с горя начал… А давно ли обвенчались? И каждого человека за его… нехорошие поступки какая-нибудь Фёкла Тимофеевна впереди ждёт…
Илье стало скучно слушать, — он нетерпеливо двинул свою чашку по подносу и вдруг неожиданно для самого себя спросил товарища:
— Ты теперь чего ждёшь?
— Откуда? — широко раскрыв глаза, тихим голосом молвил Яков.
— Ну из… от… впереди — чего ждёшь? — резко повторил Илья свой вопрос.
Яков молча опустил голову и задумался.
— Ну? — вполголоса сказал Илья, ощущая в сердце жгучее беспокойство и желание уйти скорее из трактира.
— Что мне ждать? — тихонько и не глядя на него, заговорил Яков. Ждать… нечего! Помру… вот и всё.
Он вскинул голову и с тихой, довольной улыбкой на измученном лице продолжал:
— Голубые сны вижу я… Понимаешь — всё будто голубое… Не только небо, а и земля, и деревья, и цветы, и травы — всё! Тишина такая… Как будто и нет ничего, до того всё недвижимо… и всё голубое. Идёшь будто куда-то, без усталости идёшь, далеко, без конца… И невозможно понять есть ты или нет? Очень легко… Голубые сны — это перед смертью.
— Прощай! — сказал Лунёв, вставая со стула.
— Куда ты? Посиди!
— Нет, прощай!
Яков тоже встал.
— Ну… иди!..
Лунёв стиснул его горячую руку и молча уставился в лицо ему, не зная, что сказать товарищу на прощанье. А сказать что-то такое хотелось, так хотелось, что даже сердце щемило от этого желания.
— А Машутка-то? Тоже… слышь, пло-охо живёт… — грустно сказал Яков.
— Да…
— Видно, всем нам — одна судьба… Тебе тоже — тяжело, а?
Яков говорил и улыбался слабой улыбкой. И звук его голоса, и слова речей — всё в нём было какое-то бескровное, бесцветное… Лунёв разжал свою руку, — рука Якова слабо опустилась.
— Ну, Яша, прости…
— Бог простит! Заходи?
Илья вышел, не ответив.
На улице ему стало легче. Он ясно понимал, что скоро Яков умрёт, и это возбуждало в нём чувство раздражения против кого-то. Якова он не жалел, потому что не мог представить, как стал бы жить между людей этот тихий парень. Он давно смотрел на товарища как на обречённого к исчезновению. Но его возмущала мысль: за что измучили безобидного человека, за что прежде времени согнали его со света? И от этой мысли злоба против жизни — теперь уже основа души — росла и крепла в нём.
Ночью ему не спалось. В комнате, несмотря на открытое окно, было душно… Он вышел на двор и лёг на землю под вязом, у забора. Лёжа на спине, он смотрел в ясное небо и чем пристальнее смотрел, тем больше видел в нём звёзд. Млечный путь серебристой тканью разостлался по небу от края до края, — смотреть на него сквозь ветви дерева было приятно и грустно. В небе, где нет никого, сверкают звёзды, а земля… чем украшена? Илья прищуривал глаза — тогда казалось, что ветви поднимаются выше и выше. На голубом, усеянном яркими звёздами бархате небес чёрные узоры листвы были похожи на чьи-то руки, простёртые к небу в попытке достичь его высот. Илье вспоминались голубые сны товарища, и пред ним вставал образ Якова, тоже весь голубой, лёгкий, прозрачный, с яркими и добрыми, как звёзды, глазами… Вот: жил человек, и его замучили за то, что он смирно жил… А мучители живут, как хотят…
Сестра Гаврика стала ходить в лавочку Лунёва почти каждый день. Она являлась постоянно озабоченная чем-то, здороваясь с Ильёй, крепко встряхивала его руку и, перекинувшись с ним несколькими словами, исчезала, оставляя после себя что-то новое в мыслях Ильи. Однажды она спросила его:
— Вам нравится торговать?
— Не так, чтобы — очень, — пожимая плечами, ответил Лунёв. — Однако надо чем-нибудь жить…
Она внимательно посмотрела в его лицо серьёзными глазами своими, её лицо как-то ещё больше выдвинулось вперёд.
— А вы не пробовали жить каким-нибудь трудом? — спросила девушка.
Илья не понял её вопроса:
— Как вы сказали?
— Вы работали когда-нибудь?
— Всегда. Всю жизнь. Вот — торгую… — с недоумением ответил Лунёв.
Она улыбнулась, — и в улыбке её было что-то обидное.
— Вы думаете — торговля труд? Вы думаете — это всё равно? — быстро спросила она.
— А как же?
Глядя на её лицо, Лунёв чувствовал, что она говорит серьёзно, не шутит.
— О нет, — снисходительно улыбаясь, продолжала девушка. — Труд — это когда человек создаёт что-нибудь затратой своей силы… когда он делает… тесёмки, ленты, стулья, шкафы… понимаете?
Лунёв молча кивнул головой и покраснел: ему было стыдно сказать, что он не понимает.
— А торговля — какой же труд? Она ничего не даёт людям! — с убеждением сказала девушка, пытливо разглядывая лицо Ильи.
— Конечно, — медленно и осторожно заговорил он, — это вы верно… Торговать не очень трудно… кто привык… Но только и торговля даёт… не давала бы барыша, зачем и торговать?