— Э-гм! — раздалось внушительное кряхтенье. На ветвях липы явился действительный статский снегирь, он милостиво раскланялся с птицами и заскрипел:
— Э, н-не за-амечаете ли вы, господа, что в воздухе пахнет чем-то, э…
— Весенний воздух, ваше-ство, — сказал воробей. А ворона томно склонила голову набок и каркнула звуком нежным, как блеяние овцы:
— Факк!
— Н-да… Вчера за винтом то же самое говорил мне один потомственный почетный филин… «Чем-то, говорит, э, пахнет…» А я ответил: «Заметим, понюхаем, — разберём!» Резонно, а?
— Так точно, ваше-ство! Вполне резонно! — почтительно согласился старый воробей. — Всегда, ваше-ство, надо подождать… Солидная птица всегда ждёт…
На проталину сада спустился с неба жаворонок и, озабоченно бегая по ней, забормотал:
— И заря улыбкой нежной гасит в небе ночи звёзды, ночь бледнеет, ночь трепещет, и — как лёд на солнце — тает тьмы ночной покров тяжёлый. Как легко и сладко дышит сердце, полное надежды, встречу солнцу, встречу утру, встречу света и свободы!
— Эт-то что за птица? — спросил снегирь, прищуриваясь.
— Жаворонок, ваше-ство! — строго сказал ворон из-за трубы.
— Поэт, ваше-ство! — снисходительно добавил воробей.
Снегирь искоса посмотрел на поэта и проскрипел:
— Мм… какой серый… прохвост! Он что-то там насчёт солнца, свободы прошёлся, кажется? а?
— Так точно, ваше-ство! — подтвердил ворон. — Занимается возбуждением неосновательных надежд в сердцах молодых птенцов, — ваше-ство!
— Предосудительно и… глупо!
— Совершенно справедливо, ваше-ство, — отозвался старый воробей, глупо-с! Свобода, ваше-ство, суть нечто неопределённое и, так сказать, неуловимое…
— Однако, если не ошибаюсь, кажется, вы сами к ней… взывали?
— Фа-акт! — вдруг крикнула ворона.
Воробей несколько смутился.
— Действительно, ваше-ство, однажды воззвал… но при смягчающих вину обстоятельствах…
— А… то есть как?
— После обеда, ваше-ство! Под влиянием… то есть под давлением винных паров… И с ограничением воззвал, ваше-ство!
— То есть как?
— Тихо сказал: «Да здравствует свобода» и тотчас же громко добавил: «в пределах законности».
Снегирь посмотрел на ворона.
— Так точно, ваше-ство, — ответил ворон.
— Я, ваше-ство, будучи старым воробьём, не могу себе позволить серьёзного отношения к вопросу о свободе, ибо сей вопрос не значится в числе разрабатываемых ведомством, в котором я имею честь служить.
— Факт! — снова каркнула ворона.
Ей ведь всё равно, что ни подтверждать. А по улице текли ручьи и пели тихую песнь о реке, куда они вольются в конце пути в своём близком будущем:
— Широкие, быстрые волны нас примут, обнимут и в море с собой унесут, и снова, быть может, нас в небо поднимут горячего солнца лучи, а с неба мы снова на землю падём прохладной росою в ночи, снежинками или обильным дождём.
Солнце, великолепное, ласковое солнце весны, улыбается в ясном небе улыбкой бога, полного любви, пылающего страстью творчества.
В углу сада, на ветвях старой липы сидит стайка чижиков, и один из них вдохновенно поёт товарищам где-то слышанную им песню о Буревестнике.
Песня о буревестнике
Над седой равниной моря ветер тучи собирает. Между тучами и морем гордо реет Буревестник, черной молнии подобный.
То крылом волны касаясь, то стрелой взмывая к тучам, он кричит, и — тучи слышат радость в смелом крике птицы.
В этом крике — жажда бури! Силу гнева, пламя страсти и уверенность в победе слышат тучи в этом крике.
Чайки стонут перед бурей, — стонут, мечутся над морем и на дно его готовы спрятать ужас свой пред бурей.
И гагары тоже стонут, — им, гагарам, недоступно наслажденье битвой жизни: гром ударов их пугает.
Глупый пингвин робко прячет тело жирное в утесах… Только гордый Буревестник реет смело и свободно над седым от пены морем!
Все мрачней и ниже тучи опускаются над морем, и поют, и рвутся волны к высоте навстречу грому.
Гром грохочет. В пене гнева стонут волны, с ветром споря. Вот охватывает ветер стаи волн объятьем крепким и бросает их с размаху в дикой злобе на утесы, разбивая в пыль и брызги изумрудные громады.
Буревестник с криком реет, черной молнии подобный, как стрела пронзает тучи, пену волн крылом срывает.
Вот он носится, как демон, — гордый, черный демон бури, — и смеется, и рыдает… Он над тучами смеется, он от радости рыдает!
В гневе грома, — чуткий демон, — он давно усталость слышит, он уверен, что не скроют тучи солнца, — нет, не скроют!
Ветер воет… Гром грохочет…
Синим пламенем пылают стаи туч над бездной моря. Море ловит стрелы молний и в своей пучине гасит. Точно огненные змеи, вьются в море, исчезая, отраженья этих молний.
— Буря! Скоро грянет буря!
Это смелый Буревестник гордо реет между молний над ревущим гневно морем; то кричит пророк победы:
— Пусть сильнее грянет буря!..
Погром
Был жаркий день июня месяца. Я с утра работал на берегу реки, осмаливая дощаник, и уже время подвигалось близко к обеду, когда где-то в слободе сзади меня раздался глухой сердитый шум, как будто заревели голодные быки. Я был голоден, хотел скорее кончить работу и сначала не обращал внимания на этот отдалённый гул, а он с каждой секундой всё разрастался, как растёт дым в начале пожара.
В горячем воздухе над слободой стояла мутная туча пыли, я смотрел в сторону слободы, и мне казалось — вижу я, как разноголосые звуки насыщают воздух, поднимаясь от земли вместе с пылью. Пыль становилась всё гуще, звуки громче и разнообразнее, воздух вздрагивал, и вместе с ним дрожало сердце в предчувствии чего-то недоброго…
Бросив работу, я поднялся на песчаный берег и увидел: из ворот домов выскакивали люди, они бежали вдоль по улице, куда-то в глубь слободы, за ними бежали собаки и дети, испуганные голуби носились над их головами, а под ногами метались куры. Охваченный общим смятением, я тоже бросился бежать.
— На Елизаветинской дерутся! — крикнул кто-то.
Навстречу бегущим, яростно нахлёстывая лошадь вожжами, по немощёной улице мчался ломовик и орал во всю силу груди:
— Наших бьют! Крючники!
Я повернул в узкий переулок и остановился. Толпа людей забила переулок своими телами так плотно, что он был похож на мешок, полный зерна. Впереди, где-то далеко ещё, раздавался рёв и визг людей, звенели стёкла, бухали тяжкие удары, что-то трещало и падало, звуки покрывали друг друга, как облака осенью, и уже плыли по воздуху тяжёлой тучей.
— Жидов бьют! — с удовольствием в голосе сказал какой-то старичок, благообразный и чистенький. Он крепко потёр маленькие, сухие ручки и добавил:
— Так их и надо!
Я пробивался вперёд на шум, повинуясь его возбуждающей, притягательной силе. Не одного меня он, этот страшный шум, привлекал к себе; всех он всасывал в себя, как трясина. Лица людей, мелькавшие предо мною, все были возбуждены стремительной и тупой злобой, глаза сверкали жадно, вся толпа сплошной тяжёлой массой двигалась вперёд, готовая опрокинуть стены и заборы, давившие её, каждый готов был бросить под ноги себе переднего, идти по его телу, давить его.
Я бросился на двор одного из домов переулка, перескочил через забор на другой двор, ещё раз, ещё, и — вот я снова в тесной толпе людей. Они наполняли собою густо застроенный двор большого каменного дома, облепленного пристройками, и точно кипели на тесном дворе, точно земля под ними содрогалась. Как бесноватые, они орали что-то, подняв головы кверху, лица их были красны, в открытых ртах сверкали зубы, они взмахивали руками и толкали друг друга, лезли на крыши служб, обрывались, падали и снова лезли. И, несмотря на разнообразие движений каждого человека, во всех них было что-то общее, человек стал членом одного огромного тела, одушевлённого одной и той же могучей силой.