Рядом с ними за столом сидели два ломовых извозчика, оба выпачканные чем-то белым. Они громко спорили, причем один из них — огромный и старый, — ударяя по столу кулаком, кричал:
— Так, значит, его и надо!
— За что? — спрашивал другой, чернобородый, со шрамом на лбу.
— А за то, — он понимай! Какой он работник был? Работники, — они, значит, тесто, хлеб богу! А прочие, которые, значит, неспособные к делу, — они, напримерно, осевки, отруби! Скотам на корм, — одно, значит, ихнее назначение…
— Все одинаково жалости достойны, — сказал чернобородый.
Салакин прислушался к спору и сказал:
— Неверно.
— Насчёт чего?
— Жалости. Взять хоть бы меня: приказчик Матвей Иваныч — враг мой! Он меня за что рассчитал? Я два года работал, — всё как быть надо! Вдруг он взъелся на меня, будто я стряпуху Марью… и всё такое. И будто вожжи — тоже я… Вожжи — они пропали! Ищи! Вдруг он меня — ступай! Как так? Я ему не нужен, а самому себе я очень даже нужен! Мне жить надо! И вот, — могу я его жалеть, приказчика?
Салакин помолчал и с глубоким убеждением выговорил:
— Я могу только себя жалеть и больше — никого!
— Конечно-о, — сказал Ванюшка.
После третьей рюмки они оба облокотились на стол, — лицо к лицу, возбуждённые водкой и шумом. И Салакин длинно, бессвязно и горячо начал рассказывать Ванюшке о своей жизни.
— Я — подкидыш! — говорил он. — Терплю мою жизнь за грех матери…
Ванюшка смотрел на рябое, возбуждённое лицо друга, утвердительно кивал ему головой, и от этого голова у него сильно кружилась.
— Ваня! Требуй ещё полбутылочки! Всё едино! — крикнул Салакин, отчаянно махнув рукой.
Ванюшка ответил:
— М-могу…
Когда Ванюшка проснулся, он увидал себя лежащим на нарах в полутёмном подвале со сводчатым потолком, так же изрытым ямами, как лицо Салакина. Он пошевелил языком во рту — денег не было, а была только жгучая, горькая слюна. Ванюшка глубоко вздохнул и оглянулся.
Весь подвал был уставлен низенькими нарами, и на них лежали, точно кучи грязи, оборванные, тёмные люди. Одни из них проснулись и, тяжело двигаясь, сползали на кирпичный пол, другие ещё спали. Негромкий, но густой говор сливался с храпом спящих; где-то плескали водой. Растрёпанные фигуры людей в сером сумраке раннего утра были похожи на обрывки осенних туч.
— Проснулся?
Рядом с Ванюшкой стоял Салакин. Лицо у него было красное, должно быть он только что умылся холодной водой. Он держал в руках какую-то коробочку из меди, со многими колёсиками внутри её, и, как-то одним глазом рассматривая колёсики, а другим, улыбаясь, смотрел на Ванюшку.
— Здорово мы вчера! — сказал Кузин, с упрёком глядя на приятеля.
— Как следует кишки спрыснули! — довольным голосом отозвался тот.
— Все денежки свои ухнул я!
— Ничего. Проживём!
— Да-а, хорошо тебе…
— Ты — не беспокойся! У меня есть семнадцать копеек, а потом я сапоги продам. Проживём!
— Разве эдак-то, — недоверчиво глядя в лицо приятеля, сказал Ванюшка и, видя, что Салакин молчит, добавил: — Ты теперь должен помогать мне, как я с тобой свои деньги пропил, — стало быть, ты должен…
— Да ладно! Чего там? Слёзы вместе, смех пополам. Мы — не богатые, в дележе не поругаемся. Делить-то не много!
Его глаза и голос успокоили Ванюшку, и тогда он спросил:
— Что это у тебя в руках-то?
— Угадай!
Кузин оглянулся вокруг и вполголоса спросил:
— Для фальшивой монеты, что ли?
— Чудак! — смеясь, воскликнул Салакин. — Вот выдумал. И откуда ты знаешь про монету?
— Знаю. В семи верстах от нашей деревни мужик один занимался этим…
— Ну?
— В Сибирь его.
Салакин задумался, помолчал и, повертев в руках медную коробочку, со вздохом сказал:
— Да, ссылают за это…
— Значит, оно самое? — тихо спросил Ванюшка, кивнув головой на коробочку.
— Не-ет! Просто это — внутренность часов… Вставай, пойдём чай пить…
Ванюшка слез с нар, пригладил волосы руками и сказал:
— Идём.
Но медяшка возбудила его любопытство и вызывала в нём что-то похожее на страх пред ней. И, видя, что Салакин прячет её за пазуху, он спросил его:
— Где ты это взял?
— На базаре купил, когда пальто продавал. Семь гривен дал…
— А на что её тебе? — допрашивал Ванюшка.
— Видишь ли, — наклоняясь к его уху, таинственно заговорил Салакин, — давно я хочу уразуметь, почему часы время знают? Полдень — сейчас они бьют двенадцать! Как так? Медь простая и эдак устроена, что понимает, когда какое время? Человек может по солнцу догадаться, скотина — живая. А тут — колёсики, — медь?
У Ванюшки болела голова. Он шёл рядом с приятелем, слушал его непонятную речь и тяжело соображал — как поступит Салакин, когда продаст сапоги? Возвратит он хоть половину пропитых денег или нет? И, заглянув в глаза Салакина, спросил его:
— Ты когда пойдёшь сапоги-то продавать?
— А вот напьёмся чаю и пойдём. Я, брат, насчёт часов давно соображаю. Многих спрашивал — умных людей. Один говорит — так, другой — эдак. Невозможно понять!
— Да на что тебе это знать? — с любопытством спросил Ванюшка.
— А — интересно! Как так? Человек ходит — он живой, ему это просто!
Салакин говорил о тайне часов так много и горячо, что Ванюшка невольно поддался воодушевлению товарища и сам тоже начал догадываться — почему часы знают время? И пока приятели пили чай, они упорно и настойчиво рассуждали о часах.
Потом пошли продавать сапоги и продали их за два рубля сорок копеек. Салакин был огорчён низкой оценкой сапог. Тут же на базаре он пригласил Ванюшку в харчевню и с горя истратил сразу целый рубль. А поздно ночью, когда они оба, пошатываясь и громко разговаривая, шли в ночлежку, в кармане Салакина звякали только четыре медных пятака. Ванюшка держал его под руку, толкал плечом и радостно говорил:
— Брат! Люблю я тебя, как родного! Ей-богу! Душа ты… То есть бери меня всего! Вот как! Ей-богу! Хошь, садись на меня верхом? Я те повезу…
— Дур-рашка, — бормотал Салакин. — Ничего. Проживём! Завтра пойдём — внутренность продадим… всю мошну. Ну её к лешему! А?
— Больше никаких! — махнув рукой, крикнул Ванюшка и тонким голосом запел:
Салакин остановился и подхватил:
И, плотно прижавшись друг к другу, они вместе дикими голосами завыли:
— А Матвейка, рыжий дьявол, — он меня узнает! — неожиданно заключил Салакин и, высоко подняв руку, грозно помахал в воздухе кулаком.
Прошло с неделю.
Однажды ночью друзья, голодные и злые, лежали рядом на нарах ночлежки, и Ванюшка тихо укорял Салакина:
— Всё ты виноват! Кабы не ты, я бы теперь работал где-нибудь…
— Подь к чёрту, — кратко посоветовал приятелю Салакин.
— Не лай! Я правду говорю. Чего теперь делать? С голоду помирать…
— Ступай, женись на купчихе, вот и будешь сыт… Мякиш!
— Ряба форма, шитый нос…
Уже не первый раз они разговаривали так.
Днём, — полуодетые, синие от холода, — они шатались по улицам, но очень редко им удавалось заработать что-нибудь. Они брались колоть дрова, скалывать на дворах грязный лёд и, получив за это по двугривенному, тотчас же проедали деньги. Иногда на базаре какая-нибудь барыня давала Ванюшке свою корзинку и платила ему пятак за то, что он в продолжение часа таскал за ней по базару эту корзину, тяжело нагруженную мясом и овощами. И всегда в таких случаях Ванюшка, голодный до боли в животе, чувствовал, что ненавидит барыню, но, боясь обнаружить как-либо это чувство, притворялся почтительным к ней и равнодушным ко всему, что лежало в её корзине, раздражая его голод.
Порою, тихонько от полиции, Ванюшка выпрашивал милостыню, а Салакин умел украсть кусок мяса, кружок масла, кочан капусты, гирю. Ванюшка в этих случаях дрожал от страха и говорил товарищу: