— Погубишь ты меня! Упекут нас в тюрьму…
— В тюрьме будем и сыты и одеты, — резонно возражал Салакин. — Али я виноват, что украсть легче, чем работу найти?
В этот день они едва собрали шесть копеек на ночлег; Салакин стащил где-то французский хлеб да небольшой пучок моркови, и больше ничего не пришлось им съесть в этот день. Голод жёг внутренности и, не позволяя уснуть, озлоблял.
— Я сколько потратил на тебя? — укоризненно спрашивал Салакин Ванюшку. — У тебя всего-навсего имения было кафтан да топор…
— А шесть гривен? Забыл!
Они ворчали друг на друга, словно две злые собаки, и уже Ванюшка, как будто не нарочно, однажды толкнул Салакина локтем в бок. Но ему не хотелось открыто ссориться с товарищем: за это время он привык к нему и понимал, что без Салакина ему жилось бы ещё хуже.
Одному жить в городе — страшно. А возвращаться в деревню оборванному, полуголому — стыдно и пред матерью и пред девками, пред всеми. Да и Салакин насмехался над ним каждый раз, когда Ванюшка говорил о возвращении в деревню.
— Иди, иди! — говорил он, оскаливая зубы. — Порадуй мать-то: заработал хорошо, оделся барином!
Помимо этого, Ванюшку не пускала в деревню смутная надежда на удачу. То ему казалось, что какой-нибудь богатый человек пожалеет его и возьмёт в работники, то он думал, что Салакин найдёт какой-нибудь выход из этой тягостной, голодной жизни. Надежда на ловкость товарища поддерживалась и самим Салакиным, который часто говорил:
— Ничего! Проживём, ты погоди. Выбьемся!..
Говорил он это с большой верой и смотрел на Ванюшку как-то особенно зорко. Тогда Ванюшке казалось, что товарищ знает средство, как выбиться.
И всё-таки в эту ночь он, лёжа бок о бок с товарищем, думал, что, если бы из потолка над ними вывалился кирпич на голову Салакина, это было бы хорошо. И вспомнил, как недавно, среди ночи, раздался дикий крик, напугавший всех, и вспомнил залитое тёмной кровью лицо человека, расплющенное кирпичом, упавшим из свода ночлежки.
— Велика сумма — твои шесть гривен, — бормотал Салакин, — а вот кабы ты…
— Что я?
— Кабы ты посмелее был…
— Ну?
— Ну и ничего…
Ванюшка подумал и сказал:
— Ничего ты не можешь, — зря только языком болтаешь…
— Я-то?
— Ты.
— Эх! Сказал бы я…
— Ну, что? Ну, осмелел я, скажем… А потом что делать?
— Потом?
— Ну да!
— Я скажу!
— Говори.
— И скажу, только…
— Сказать нечего, — решительно пробормотал Ванюшка.
Салакин беспокойно завозился на нарах. А Ванюшка повернулся спиной к нему и, безнадёжно, с тоской, вздохнув, прошептал:
— О, господи, хоть бы корку какую…
Несколько минут они оба лежали молча. Потом Салакин приподнялся, наклонил голову над Ванюшкой и, почти касаясь губами его уха, едва слышно сказал:
— Иван! Слушай, пойдем со мной!
— Куда? — тоже чуть слышно спросил Ванюшка.
— В Борисово…
— Пошто?
— Дорогой скажу!
— Сейчас говори…
— Ну, пойдём! Я скажу… Пойдем мы и… Матвей Иванова обокрадём, — ей-богу!
— Подь ты к чёрту, — со страхом и досадой сказал Ванюшка.
Но Салакин тяжело навалился на него и начал шептать ему в ухо:
— Ты слушай, — просто ведь! Придём, сделаем что надо, и — назад сюда! Кто на нас подумает? Я там всё знаю, все ходы-выходы, — и где лежат деньги знаю, — и есть серебро: ложки, стаканчики в горке, за стеклом…
Горячее дыхание Салакина грело щёку Ванюшки, и страх его таял. Но всё же он тихо повторил:
— Поди, говорю, прочь, дьявол!
— Нет, ты подожди-ка… Ведь как бы мы зажили, — подумай! Раз — и сыты, обуты, одеты… а?
Ванюшка лежал молча, а Салакин всё вдувал в ухо ему и в мозг горячие, убеждённые слова.
И наконец Ванюшка спросил его:
— А много денег-то?
Через два дня, ранним утром, они шли по большой дороге, плечо к плечу друг с другом, и Салакин воодушевлённо говорил товарищу, заглядывая ему в глаза:
— Понимаешь: перво-наперво мы сарай подожжём! И как, значит, загорится, все побегут на пожар, и он тоже — Матвей-то! Он побежит, а мы — к нему! И очистим его, как яичко…
— А поймают? — задумчиво спросил Ванюшка.
— Никак нельзя! — сказал Салакин. — Кому ловить?
И строгим голосом он добавил:
— Пожар тушить надо, а не воров ловить! Понял?
Ванюшка утвердительно кивнул головой.
Это было в начале марта. Мягкий, пухлый снег тяжёлыми хлопьями лениво падал с невидимого неба и быстро залеплял следы людей, шагавших по дороге, между двух рядов старых берёз с обломанными сучьями.
— Эх, кабы удалось! — сказал Ванюшка, тяжело вздыхая.
— Погляди, как удастся! — уверенно обещал Салакин.
— Дай бог! То есть ежели бы удалось, — господи! Никогда бы больше не пошёл на эдакое дело…
Товарищи шли быстро, потому что были очень плохо одеты, — Салакин в свою бабью кофту, украшенную бесчисленным количеством дыр, из которых смотрела грязная вата, на ногах у него хлябали валеные калоши, а на голову он натянул серую от старости шапку. Ванюшка приобрёл себе вместо кафтана коричневый драповый пиджак, но правый рукав пиджака был почему-то чёрный. В лаптях, в картузе с изломанным козырьком, подпоясанный верёвкой, Ванюшка стал похож на пропившегося мастерового, а не на крестьянина.
Накануне того дня, когда они решили идти на дело, Салакин ухитрился стянуть где-то медную кастрюлю и утюг, продал их за восемь гривен торговцу старым железом, и теперь у него в кармане лежал полтинник.
— Ежели бы попался нам по дороге кто-нибудь на лошади, да подвёз бы нас, — сказал Салакин. — А то мы к ночи не поспеем, — сорок вёрст с лишком тут! Можно бы даже по пятаку с рыла дать, кабы подвёз…
Снег валился на головы им, падал на щёки, залепил глаза, лёг на плечи белыми эполетами, приставал к ногам. Вокруг них и над ними безмолвно кипела белая каша, и они ничего не видели впереди себя. Ванюшка шёл, молча понурив голову, как старая, больная лошадь, которую ведут на живодёрню, а живой, словоохотливый Салакин оглядывался вокруг и болтал, не умолкая.
— Сколько прошли! А что впереди — не разберёшь! Экий снег… Оно, положим, снег нам на руку, — следов не будет… Ежели бы он так всё и валил! Только при нём поджигать неловко! Ничего, видно, на свете такого не бывает, которое со всех сторон — и так и эдак — хорошо было бы…
Хлопья снега становились мельче, суше и уже падали на землю не прямо и медленно, а стали кружиться в воздухе тревожно, суетливо и ещё более густо. Вдруг из них выступило тяжёлой тёмной кучей покосившееся набок здание, точно вдавленное в землю тяжёлыми сугробами на его крыше.
— Это Фокины дворики, — сказал Салакин. — Мы, давай, в кабак зайдём, выпьем по стаканчику…
— Надо, — согласился Ванюшка, вздрагивая всем телом.
У кабака неподвижно стояли две лошади, запряжённые в дровни. Маленькие, лохматые, они уныло смотрели кроткими глазами, смахивая снег с ресниц. Некрашеные дуги были пропитаны какой-то чёрной пылью.
— Ага, угольщик! — сказал Салакин. — Вот кабы по пути нам…
И на самом деле, в кабаке за столиком у окна сидел молодой парень и пил пиво. Ванюшке бросился в глаза длинный смешной нос на худом лице, покрытом чёрными пятнами. Угольщик сидел на стуле важно, развалившись, широко расставив ноги, и пил из стакана медленными глотками, а когда выпил, то закашлялся, затрясся весь и сразу потерял всю важность своей осанки.
Ванюшка подошёл к стойке, проглотил стакан пахучей и горькой водки и мигнул Салакину на угольщика.
— В город едешь, молодец? — спросил Салакин, подходя к угольщику.
Тот посмотрел на него и глухим голосом ответил:
— Мы в город порожнем не ездим.
— Стало быть, из города!
— А тебе что?
— Мне-то? А вот мы с товарищем идём в Борисово, — на маслобойку порядились. Подвези немного, коли по пути!