Выбрать главу

— Готова! — довольным голосом кричит Шишов, потирая свои пухлые руки, поросшие красной шерстью. Махин виновато улыбается, бережно, собирает шашки и высоким тенором, который не идёт к его сильной, стройной фигуре и вьющимся, чёрным, как у негра, волосам, говорит Шишову:

— Ты больно долго думаешь, а я не думаю! Я сразу играю…

— Дурак! — кратко говорит Букоёмов. — Хорошие однако люди… у одного — нога деревянная, у другого — башка…

Шишов тяжело слезает с нар на пол и хохочет жирным смехом. Его большой живот противно колышется, он щурит свои масляные глазки, точно сытый кот. Кандалы на его коротких ногах тяжело звенят, путаются, мешают ему; он весь какой-то расстёгнутый и мокрый, как будто тает в духоте. Кажется, что, если сильно встряхнуть его, он весь развалится и расплывётся по полу киселём.

Букоёмов аккуратно тушит папиросу, смотрит на Шишова, и его тонкие, сухие губы складываются в презрительную усмешку.

— Труха! — говорит он, сплёвывая. — Умрёшь ты скоро… Зальёт тебе сердце жиром — и умрёшь ты, как навозный жук…

Шишов подобострастно смеётся, берёт из рук Хромого калач, осматривает его со всех сторон сладко прищуренными глазами и открывает рот, полный мелких белых зубов, похожий на щучью пасть…

— Постой! — говорит Букоёмов. — Ведь ты жрать не хочешь?

— Нет — чего же? Я могу, — смущённо хихикая, возражает Шишов. Он стоит перед стариком и обеими руками держит калач у подбородка.

— Мо-огу! — передразнивает старик сиплый голос Шишова. — Тебе же нельзя жрать: издохнешь! Тебе голодать надо… накопил жиру, как скупой деньжищ, и задыхаешься вот… дура дряблая!

Он отворачивается от Шишова; тот робко мигает глазами, смотрит на калач, потом вваливается на нары, тяжело ползёт в угол и там начинает медленно и внимательно есть, стараясь не чавкать громко…

Славное море — широкий Байкал, Славный корабль — омулёвая бочка…

— тихо запевает Махин, стоя у окна…

— Не видав — хвалишь, — угрюмо усмехаясь, говорит Букоёмов.

К окну подходит Хромой, молча, движением руки, отстраняет Махина, садится и снова чинит рубаху.

Букоёмов оглядывает всех по очереди и опускает голову, сумрачно двигая бровями. Грустно вьётся песня, шуршат нитки, громко чавкает увлёкшийся Шишов. Старик вскидывает голову и смотрит на него холодными глазами; Шишов перестает есть и, не закрывая рта, с куском калача пред лицом, сидит неподвижно и ждёт.

Букоёмов смеётся. Смех у него негромкий и странный, точно в горле старика пересыпаются осколки битого стекла.

— Лавошник ты, рыжая скотина, — насмешливо говорит он, — и поступок твой поганый, лавошников… Купил девочку-подростка, — как, скажем, бараньи тушки покупал, и задавил девочку… сволочь ты!

Шишов тяжело вздыхает и снова ест. Теперь смеётся Махин весёлым, юношеским смехом. Хромой сосредоточенно шьёт.

— Живу я между вами, — продолжает суровый старик, — и надоели вы мне, как бельма на глазах… Скушно мне тут… хоть всего две недели с вами я…

— Расскажи чего-нибудь, Карп Иванович! — просит Махин, подходя и усаживаясь на нарах рядом со стариком.

— Вот, Хромой, — говорит Букоёмов, не взглянув на юношу, — ты всё говоришь: все люди одинаковы по евангелию… А ты по правде скажи, — разве они двое — люди однако? И разве я — похож на них?.. Не похож я… и ты не похож… ты хоть без ноги, а с характером… в тебе сопротивление есть… Тебе приказывают — живи в Сибири!.. а ты — не хочешь, ты вот уходишь… это хорошо! Даже на одной ноге ушёл… очень хорошо, да! А вот Махин, — что он такое? Зачем он вообще? Зарезал толстого трактирщика, облился весь кровью, нанял извозчика и — поехал… Куда же однако поехал? Неизвестно… Потом со страху — бац извозчика ножом по горлу… зачем оно? Тоже — не понять…

— Я не со страху, — конфузливо улыбаясь, отвечает Махин, и его тёмные воловьи глаза смущённо мигают.

— Ну, а для чего?

— Он всё оглядывался, — виновато говорит Махин, — едет, едет, да и оглянется… ну, и…

— Болван! — спокойно и холодно определяет Букоёмов, снова свёртывая папироску.

— Всё надо делать умеючи… — продолжал он, закуривая. — Ежели толстого резать — для этого случая надо раздеться догола… В нём, в толстом, всегда кровищи много… брызнет она, обольёт тебя, — вот и улика против… А голый — ты хоть и попачкаешься — сейчас взял сырую тряпку, вытерся весь и — чист пред людьми…

— А перед богом? — негромко говорит Хромой. Он не пошевелился, не поднял головы, и в голосе его не звучит ни упрёка, ни любопытства…

— Чего? — помолчав, спрашивает Букоёмов.

— Я говорю — перед богом как? — повторяет Хромой, продолжая работать.

Старик смотрит на него, поводит своим хрящеватым носом и поучительно говорит:

— Нет, Хромой, люди — разны… Иному кандалы-то ноги спутают, — а душу освободят, а у другого — душа железками скована… это однако надо понять!..

— Карп Иваныч! — спрашивает Махин тихо и с жутким любопытством.

— Ну?

— Много ты убил людей?

— Много ли? — Холодные глазки старика тяжело упираются в лицо Махина, и юноше неловко под этим взглядом. Он передёргивает плечами, точно от холода, и, полуоткрыв рот, ожидает слов старика, заглядывая сбоку в его лицо. Из угла, с нар, доносится короткое, тяжёлое дыхание Шишова.

Старик властно кладёт на плечо Махина свою большую руку, пальцы её сильны и гибки, как стальные пружины, он постукивает ими по телу юноши и говорит:

— Много. А сколько много — не помню… Зачем тебе это?

— Так… интересно… — глупо улыбаясь, поясняет Махин.

Старик легонько отталкивает его от себя.

— Эх ты… кутёнок!..

— А лица помнишь? — вдруг спрашивает Хромой.

— Какие лица?

— Которых ты убил…

— И лиц не помню… ведь больше — ночью приходилось… — спокойно говорит старик.

— А не верю я тебе… не верю, чтобы ты людей убивал… — покачивая головой, тихо замечает Хромой.

Букоёмов смотрит на него и беззвучно усмехается.

— Вот кабы следователи да прокуроры не верили мне, ну, это было бы лестно… а если ты не веришь — не велика мне от этого прибыль… Однако — недаром я почти пятнадцать годов кандалами брякаю, — как ты смекаешь?

В коридоре раздался шум, смех и визг — это малолетних пригнали со двора.

— Не орать, дьяволы! — раздается крик надзирателя. Громко хлопает дверь, скрипит железо засова и замка,

бойкий шум молодых голосов становится глуше.

— И не жалко тебе было убивать людей? — раздаётся сиплый голос Шишова. Он сидит в углу нар, вытянув шею вперёд, и его глазки, заплывшие жиром, блестят боязливо.

— А кто кого жалеет? — спокойно отвечает Букоёмов.

— Это — верно! — негромко отзывается Хромой. — Никто никого.

— Напрасно ты об этой твоей жалости говоришь… врёшь ты, собака… — говорит старик.

— Разве нет жалости? — спрашивает Махин и смотрит на всех поочерёдно, ожидая ответа.

— Подаяние, примерно, — ворчит Шишов.

Хромой вскидывает голову и с упрёком в голосе отвечает:

— Подаяние — не для тебя, а для бога…

— Дают — чего не жалко, — подтверждает Букоёмов. В камере малолетних налаживается песня, — звучный альт бойко затягивает:

Погиб я, мальчишка, Погиб навсегда…

Солнечный луч поднялся с пола, теперь он, красноватый и дрожащий, полого висит в густом воздухе камеры и упирается в низ двери. И всё так же лениво в нём кружится пыль, тяжело и бестолково летают мухи. Звонкий альт, захлёбываясь от возбуждения и не договаривая слов, ярко выкрикивает песню, всё учащая её темп; мальчишки считают особенным удальством петь эту песню на плясовой мотив.

Отца я зарезал, Маму удушил… Эх! Малую сестрёнку В Волге утопил!

— Их! — подхватывает хор с присвистом и топотом ног.