— Жалко? — тихо спрашивает Хромой, и на его губах дрожит усмешка.
Старик медленно поворачивает к нему лицо и с презрением говорит:
— Пошёл ты к дьяволу… Тоже! Захотел поймать ежа зубами…
Хромой смотрит ему в глаза, губы его всё вздрагивают, и он, позёвывая, возражает:
— Ежели не жалко, — зачем помнишь? Людей, которых убивал, не помнишь, а кутёнка — помнишь? Сам ты всё врёшь… вот что!
— Дерево! — скучно и лениво говорит старый каторжник. — Он ко мне ласков был…
Он опрокидывается спиной на нары и лежит, закинув руки за голову.
Шишов и Махин молча двигают шашки.
В окно смотрит клочок неба — оно золотое и розовое, высоко в нём кружится стая голубей. Больше ничего нет в небе. А земли — не видно из окна.
В камере тихо.
Хромой кончил шить. Он распялил рубаху пред лицом, наклонил голову набок и, любуясь заплатами, тихо поёт:
Карп Иванович Букоёмов глубоко вздыхает и, плюнув в потолок, медленно говорит:
— А однако скушно с вами, — черти лиловые…
С натуры
В деревню для успокоения возбуждённых умов, явился администратор. Не выходя из коляски, он, окружённый казаками, обратился к мужикам с успокоительной речью. Говорил милостиво и грозно, укоризненно и отечески, говорил долго.
Вдруг из толпы, прерывая речь, раздался вопрос:
— А он?
— Что? — спросил администратор.
— А как он?
— То есть кто — он?
— Ну, знаешь…
— Дурак! Что такое — он?
— Конешно… А всё-таки — как же он?
— Да что такое? О чём ты спрашиваешь?
— Насчёт его…
— Ну?
— Он останется?
— Пороть! — приказал администратор. Мужика схватили. Разложили… Выпороли. Он встал и, застёгивая штаны, сказал:
— Ну, вот… Я так и думал, что, покуда он останется, — будут нас пороть…
И еще о чёрте
Приятно утомлённый всем, что он видел, слышал и говорил в заседании бюро своей партии, Иван Иванович Иванов, придя домой, лёг в кабинете на диван, улыбаясь, сладко потянулся и застыл в истоме отдыха.
За окном дребезжали пролётки извозчиков, в голове ещё звучало эхо свободных речей, он вспоминал живую игру слов, красивые фразы, ловкие обороты, возбуждённые лица ораторов и — вдруг почувствовал, что он не один.
Невольно сдвинув брови, он поднял голову — на белых кафлях печи в углу кабинета тускло блестело чьё-то жёлтое, квадратное, холодное лицо. Иван Иванович сразу, движением всего тела, поднялся, сел на диване, упираясь руками в колена, и, вытянув шею, прищурил глаза.
— Не узнаёте? — раздался негромкий, металлический, взвизгивающий голос.
— Ах… это вы? — сказал Иван Иванович смущённо. — Да, я не сразу вас узнал… теперь так много живого, реального дела, что невольно забываешь о вашем существовании, — извините! К тому же вы несколько изменились…
— Но, изменяясь, я не изменяю… — с усмешкой сказал чёрт.
— Гм… — произнёс Иван Иванович, — я ведь говорю только о вашем лице…
— Ба! Теперь у всех не те лица, что были вчера, — молвил чёрт беззаботно…
«Кажется, намекает на что-то, бестия!» — подумал Иван Иванович и, беспокойно почесав мизинцем лысину, спросил:
— Вы что же… по делу ко мне?
— Эх, Иван Иванович! — печально вздыхая, сказал чёрт. — Что делать на земле чёрту теперь, когда люди превзошли его в творчестве мерзостей? Я стал теперь каким-то заштатным существом… наблюдаю, учусь провоцировать…
— Да, — солидно сказал Иванов, — предрассудки исчезают…
— Как же, как же! — согласился чёрт. — Я был на вашем съезде и видел, как усердно вы хоронили в потоках слов любовь к родине, интересы трудящихся классов, правду, честь…
— Позвольте! — сухо перебил Иван Иванович. — Я говорю о предрассудках…
— Я тоже! — молвил чёрт и засмеялся.
«Вот негодяй!» — подумал Иванов.
— Ну, как, Иван Иванович, довольны вы результатом вашей долгой и упорной деятельности? — дружелюбно спросил чёрт.
— Конечно!.. То есть… позвольте! Что именно считаете вы результатами моей деятельности? — Иванов строго вперил глаза в жёлтое лицо чёрта — а оно переливалось улыбками, как расплавленная медь.
— Как что? — воскликнул чёрт. — А пробужденье всей страны? Этот могучий прибой развитого вашей работой чувства человеческого достоинства, это растущее с волшебной быстротой сознание народом своих прав, сознание, которое вы так долго будили, эту огненную волну стремления к свободе…
— Позвольте-с! — вскричал Иван Иванович, вскочив на ноги. — Прежде всего вы — чёрт, и вам не следует впадать в высокий стиль, да! И обвинять меня… то есть приписывать мне всё это… эти огненные волны… покорно благодарю!
У Иванова дрожали пальцы, а лысина покрылась мелким потом. Он стоял перед лицом чёрта и размахивал в воздухе рукой — а чёрт беззвучно хохотал.
— Пробуждение и прочее… это, конечно, я не отрицаю… нет! Но — вам известно, что у меня сожгли усадьбу? Вы знаете, что перерезали моих овец и лошадям моим хвосты оторвали? Вы в этом видите сознание народом своих прав? Огненные волны… я? Я, было бы вам известно, не разжигал никаких огней…
— Иван Иванович! — звеня и взвизгивая, воскликнул чёрт. — Не отрицаете ли вы себя? Подумайте, кто издавал журналы и газеты, в которых говорилось о бедствиях голодного, бесправного народа? Разве не вы всю жизнь служили идее свободы? И разве вы не говорили много раз, что эту идею осуществит только революция? Ведь вы сочувствовали революционерам и порою облекали это сочувствие в реальные формы. Разве вы никогда не давали трёх рублей в пользу политических и рубля на нелегальную литературу?
— Довольно! — закричал Иван Иванович. — Я знаю-с, я писал в газетах, я читал лекции и вообще… но я всегда доказывал одно: необходимо заменить бесправие порядком! И больше ничего… И я не учил мужиков жечь мой дом… я не учил рабочих оставлять меня по неделям без огня и воды, без лекарств и железных дорог, без почты, телеграфа… я не учил анархии! И на революцию за все шестнадцать лет я дал всего семь рублей сорок пять копеек, — я это помню! И дал не из сочувствия, а… а из сожаления!
— Но, Иван Иванович, право же, вы несколько помогли… Вы внесли в сознание рабочих и крестьян кое-что… — убедительно заговорил чёрт, и на лице его отразилось что-то похожее на стыд.
— Ничего, что позволяло бы им портить мой скот! И никогда я не занимался пропагандой среди рабочих и крестьян… это ложь! Нет, уж извините, я предпочитаю, чтоб страна не пробуждалась в такой чрезмерной степени, но усадьба моя уцелела…
Иван Иванович проговорил эту фразу и вдруг почувствовал себя голым. Его костюм, солидный и удобный, рассеялся, как облако дыма, и, смущённо прикрывая руками то место, где на статуях помещается фиговый лист, он, в смущении, переминался с ноги на ногу, колыхая животом…
— Иван Иванович! — воскликнул чёрт. — Что с вами? Это преждевременно… так обнажать себя!
Иванов огорчённо осматривал своё тело и молчал.
— Конечно, я… хватил через край, как говорится, — пониженным и грустным тоном начал он.
— Но это было искренно? — подсказал ему чёрт.
— Вовсе нет! — снова возмущаясь, крикнул Иванов. — У вас отвратительная манера разговаривать. Ведь вы прекрасно знаете, что во всех этих забастовках, беспорядках и прочих ужасах я ни при чём… И если иногда… что-нибудь говорил… немного резко… может быть… так это среди своих и в состоянии запальчивости и раздражения! А вы мне навязываете роль провокатора…
— Нет! — сказал чёрт. — Но я думал, что так называемый честный человек…
— Ну да! Честный человек — это человек разумный! — внушительно сказал Иванов, поднимая вверх правую руку. — Вы… просто политически незрелы и, не понимаете моей программы… А между тем она ясна, она вполне определённа: идею равенства я признаю, но — солдат должен быть солдатом, почтальон почтальоном, и больше ничего! Вы поняли?