Выбрать главу

Он не торопился показывать, но Алексей настаивал:

— Покажите, Андрей Федорович…

— Ну, что ж…

Он вынул коричневую трубку и не спеша, осторожно разворачивал ее длинными, прозрачными пальцами. Наконец, разложил на столе, придерживая руками упрямо загибающиеся края.

С темного фона смотрели глаза, прозрачно-зеленые, как вода в тени нависших деревьев, из-под черного кружева выбивались рыжие волосы. Соблазнительная улыбка дрожала на розовых губах.

— Это неизвестного автора, итальянская школа. «Дама с розой».

Стоя рядом, они смотрели в зеленые глаза, на чарующую улыбку незнакомой. Седая голова склонилась, и на устах старого человека появилась детская улыбка.

— Забавно мне сейчас поглядеть, Алексей Михайлович. Будучи студентом, я был влюблен в эту даму, вы можете смеяться, по-настоящему был влюблен… В Петербурге, в галерее…

Алексей молчал. Да, это была она, «Дама с розой».

— Понравилась работа? Это я писал влюбленный, понимаете? Вот и лежит у меня здесь пятьдесят лет.

— Хорошая копия, — слегка охрипшим голосом сказал Алексей.

Художник обрадовался.

— А вы разве знаете оригинал?

— Да, видел в музее, тоже в студенческие времена.

— И запомнили!

— Запомнил.

Да и можно ли было не запомнить? Алексей поймал себя на том, что смотрит на портрет с улыбкой, похожей на улыбку старого художника, растроганную и снисходительную. Побледнел, рассеялся аромат тогдашнего чувства. «Дама с розой» была хорошо знакомой и вместе с тем далекой, как найденная в старом сундуке старая детская игрушка. От портрета уже не веяло тревогой — наоборот, взгляд зеленых глаз успокаивал тихой лаской.

Профессор придавил край полотна книжкой и стал осторожно свертывать из розовой бумажки папиросу, доставая из деревянной коробки махорку.

— И вот я уже старая развалина, а она все та же, что и тогда, — сказал он с улыбкой и провел языком по краю бумажки. — И будет все та же и через сто и через двести лет… Если не погибла во время войны. Искусство, Алексей Михайлович, искусство. Ну, завернем ее теперь.

Зеленые глаза напомнили о далекой — ох, какой же далекой — молодости. Каким он был тогда, он, Алексей Дорош, собиравшийся покорить мир, вечно голодный студент с пустым желудком и ненасытным сердцем? Куда вела его та дорога, по которой он так торопился, так лихорадочно спешил и верил, что она ведет его в волшебную страну счастья?

Но, вопреки ожиданию, эти мысли не навевали печали. Алексею даже без всяких оснований и причин вдруг показалось, что с ним еще случится что-то хорошее. Что это может быть? Что собственно хорошего могло с ним случиться? И какая тут была связь с портретом и с обольстительной улыбкой, увековеченной на полотне?.. И все же в нем крепла уверенность, что это именно так — что его еще ждет хорошее.

Профессор сворачивал полотно, оно сухо шуршало в его осторожных руках.

— Да, это собственно начало моей художественной деятельности… А закончить я хотел бы тем, о чем вам рассказывал… Чтобы годы спустя люди взглянули и почувствовали то, что мы чувствуем теперь, веяние величия, величия нашего времени. Этим я хотел бы закончить.

— Вы напишете еще много картин, Андрей Федорович.

— Много? Нет, нет. Я хочу написать только одно большое полотно. На большее жизни не хватит, да и не нужно. Одно такое полотно оставить после себя, чтобы оно по-настоящему осталось. О наших людях. Вот как только будет мастерская, — а теперь уже, может быть, скоро. Я ходил, меня очень хорошо приняли, обещали при первой возможности…

Алексей рассмеялся.

— Сколько раз вам уже обещали, Андрей Федорович?

Старик рассердился.

— Обещали, обещали… Это не так-то легко, я же понимаю, что не легко. А я пока делаю наброски, обдумываю, подготавливаю. Работаешь ведь не только в мастерской или дома, даже и не замечаешь, как оно растет, зреет, рождается. Я вот на скрипке играю, а оно между тем…

В дверь постучали, и вошла Людмила. Алексей встал.

— Здесь нет Аси?

— Нет. Заходите, заходите, Людмила Алексеевна. Они с Дуней куда-то побежали — наверно, щенка гулять повели. Заходите, — приглашал художник.

Алексей протянул руку.

— Ну, мне уже пора. Спасибо вам, Андрей Федорович.

— Приходите, приходите, я еще кое-что найду, посмотрим, поболтаем, — приглашал старик.

Людмила стояла в нерешительности.

Она не знала, пойти ли ей с ним, или оставаться, но художник уже провожал Алексея в коридор.

— Так я пойду, — сказала она смущенно.

Но профессор засуетился, подавая ей стул.

— Садитесь, я покажу вам набросок, только что кончил. Мне хочется, чтобы вы посмотрели.

Это Алексей? Да, это, несомненно, Алексей.

— Ну как, похож?

— Похож, разумеется… Только…

— Что только?

— Тут как будто не его выражение.

Художник опять свернул тоненькую папиросу из розовой бумажки. Он не смотрел на Людмилу.

— Не его выражение?

Да, это был Алексей. Глаза смотрели вдаль, и что-то горькое было в выражении губ, что-то мягкое, почти детское, и в то же время суровое в правильных мужских чертах. Разве он такой?

— А вы присмотритесь, Людмила Алексеевна, а вы присмотритесь. По-моему, набросок удачен. Дело ведь не в том, чтоб передать фотографическое сходство. Сходство заключается в другом. Если бы не это, достаточно было бы фотографии. Да даже и фотография… Нужно уловить существенное, в данный ли момент, или вообще…

Она подозрительно взглянула на него. Он говорил медленно, тягуче, словно думал о чем-то другом, что, однако, было тесно связано с предметом разговора. Он взглянул на нее, и она улыбнулась, но он не ответил ей улыбкой. Она заметила суровость в его обычно добродушных глазах и внутренне насторожилась. Что ему нужно? О чем они говорили здесь с Алексеем?

— Что именно вы считаете не свойственным ему выражением? — спросил он вдруг, откладывая папиросу в надтреснутую глиняную пепельницу.

— Не знаю… Мне трудно сказать…

— Не находите ли вы, Людмила Алексеевна, что Алексей Михайлович плохо выглядит? — вдруг перескочил он как будто на другую тему.

— Плохо выглядит?

Людмила удивилась, она как-то не думала об этом.

— Сначала его очень мучили головные боли. Сейчас ему лучше.

Он махнул рукой.

— Головные боли… Нет, я не об этом… Вы когда-нибудь присматриваетесь к нему, к Алексею Михайловичу?

Людмила нахмурилась.

— Нет, нет, не сердитесь. Я старый человек и, вы знаете, всегда вам рад. Мне уж много раз хотелось поговорить. Алексей Михайлович часто заходит ко мне. Вот я и подумал: присматриваетесь ли вы к нему не так, как тогда, когда разговариваешь, а так, со стороны, неожиданно — как бы вам это сказать? — когда человек наедине с собой, когда он не думает о том, что на него смотрят?

— Я не понимаю…

— Не понимаете? Подумайте. Когда вы разговариваете с ребенком, с ним, со мной, вы, сознательно или бессознательно, всякий раз другая, правда? Вы присмотритесь, хотя бы на улице, понаблюдайте. Я иногда сижу в парке, летом на солнышке… И вот кто-нибудь идет, идет совершенно обыкновенно. Приближается — и вот он уже совсем иной, потому что на скамейке сидит старый незнакомый человек, уже нужно иначе пройти, иначе ставить ноги, иначе махать рукой, иначе держать голову… Обратите внимание, это очень интересно. Я вот сижу и смотрю — мало кто пройдет как ни в чем не бывало. Один старается выглядеть лучше, легче ступать, выше держать голову, а другой наоборот: ему кажется, что на него смотрят, что его критикуют, и у него ноги путаются, он горбится, ему хочется как можно скорее пройти. Это очень интересно для художника, но, по-моему, и для всякого.

— Я вижу Алексея ежедневно.

— Ежедневно… Этим сказано и много и мало. Вы простите, но мне бы хотелось, чтобы вы взглянули на Алексея Михайловича не так, как ежедневно, а внимательно, по-человечески.

Она почувствовала, что у нее сохнет в горле. Обида и гнев зажгли в ее глазах быстрые огоньки.