— Я форменный идиот, — проговорил он почти вслух так, что какой-то прохожий подозрительно оглянулся.
Он ускорил шаги. Уже издали он заметил у ворот машину с длинной рукой крана и моментально забыл обо всем. Он почти бежал, хотя уже знал, что успеет, что, пока они въедут, пока примутся, он уже будет на месте, распорядится, чтобы снимали осторожнее, как следует.
А Людмила чувствовала себя такой разбитой, что не могла работать. Она боялась перепутать этикетки, пробирки. Почему он смеялся, неужели это просто нервы? Что за нелепая реакция на серьезный разговор? Он не нашел ничего лучшего, как назвать ее дурой; слезы обиды защипали ей глаза. Кажется, она ошиблась. Надо проверить. Нельзя думать ни о чем постороннем, потому что по ее вине может умереть человек. Огромным усилием воли она пыталась подавить раздражение, внимательно наклеивая этикетки на пробирки. Через некоторое время она почувствовала себя спокойнее.
— Людмила, ты видела сегодняшнюю газету?
— Нет, а что?
— Ты, значит, и мужа не видела?
— Какого мужа?
— Твоего, какого же еще. Вот смотри.
Страницы газеты зашелестели в руках. Да, это был Алексей. Развалины, обломки, стена с провалами пустых окон, а у стены Алексей и еще какие-то люди. Только теперь глаза пробежали заголовок: «Электростанция воскресает…»
Ничего не понимая, она пробегала глазами статью: «Как утверждает инженер Дорош…» Что за инженер Дорош? Ах, да, разумеется, Алексей. Оттиск неясный, но это его наклон головы; конечно, это он… Значит, вот как? И первая мысль: значит, это не женщина? Да, такая работа могла поглощать, должна была поглощать все время и все мысли. Внезапная радость, за которую она тотчас сурово одернула себя. Что же из этого? Ведь это еще хуже. Он уже месяц работает, к нему ходят журналисты, пишут о нем, он им говорит о своих планах, надеждах. Около него масса людей, с ними он тоже разговаривает, разрабатывает планы, лишь она одна не знает ничего, ничего. Черным по белому написано: огромная, ответственная работа. Да, да, Алексей хочет дать городу свет, но об этом знают все, кроме нее. На мгновенье она почувствовала что-то вроде угрызений совести. Вот почему он так смеялся. Она подозревала его в каких-то изменах, а он в это время торопился на стройку. Да, это звучало, как слова Алексея прежних дней: мы дадим городу свет. А она глупо, по-мещански выскочила со своими подозрениями. Но какое право он имел смеяться, раз он не сказал ей ни слова, раз он сам скрывал от нее это? Она его не спрашивала? Может, и не спрашивала, но, пожалуй, было бы и не слишком деликатно ежедневно спрашивать мучающегося бездеятельностью мужа, есть ли уже у него работа, и интересоваться, что это за работа, тогда как он сообщил о ней так, сквозь зубы, неохотно, словно продолжал дуться на людей и на жизнь. Значит, нечему было и смеяться. Но какой глупой и мелочной она должна была ему показаться в этот момент, хотя виноват был он и только он.
— Ты ничего не говорила нам, что твой муж восстанавливает электростанцию, — сказала женщина-врач, наклоняясь над микроскопом.
Людмила покраснела.
— Да, все это так тянулось, ничего не было известно… — бормотала она, чувствуя, что у нее краснеют уши.
— Да, пора, пора… — сказала та. — Помереть можно от этих ламп. Хотя бы керосин был как керосин, а то какое-то масло, только коптит.
Позвонил телефон, и, к великому облегчению Людмилы, врача вызвали к начальству. Она старательно сложила газету, еще раз рассмотрев снимок. Да, а вечером Алексей придет с работы — как тогда быть? Возобновить утренний разговор? Сказать ему, как отвратительно он к ней относится, если даже не намекнул ей о своей работе? Молчать в ответ на этот неуместный смех, на это явное издевательство над ней? И ведь то, что у него нет другой, ничего не меняет. Если он может так жить, то с нее хватит этой жизни.
Людмила старательно разрезала бумагу на ровные полоски. «Мы дадим городу свет» — как это патетически звучит. Но тут же одернула себя, — это снова были плоские, мелкие мысли. Алексей может быть каким угодно по отношению к ней, но работать он умеет, это-то она знает. И если он сказал: «Мы дадим городу свет», то, видимо, он даст его во что бы то ни стало. И вдруг ее охватила тоска по этому Алексею, гордому, близкому, любимому Алексею. Но ведь именно этот Алексей весь был в словах, которые она только что прочла и которые врезались ей в память, — дерзкий, готовый на все, кипящий огромными планами.
Что же делать? Ведь нельзя же продолжить утренний разговор с того места, на котором он оборвался. Нужно как-то иначе. И тогда придется начать с признания, что она была неправа, что она оказалась сварливой, ревнивой бабой, всюду подозревающей соперниц, которых не было. Не возвращаться к этой теме вообще? Нет, невозможно. Надо же как-то покончить с этим, хватит трусливо прятать голову под крыло, тем более что теперь силы равны, — у него есть работа, интересная, ответственная, и ей никогда не придется упрекать себя, что она покинула Алексея в тяжелый момент его жизни. Силы равны.
Она вдруг почувствовала себя маленькой, слабой и глубоко обиженной. Ей захотелось плакать, броситься в объятия этого злого Алексея и выплакаться, выплакаться за все. Она смертельно устала. Но нет, нельзя рисковать, ведь он опять начнет смеяться, громко, глупо хохотать. «Негде даже поплакать», — подумала Людмила, слыша мелкие шажки женщины-врача, возвращающейся к своему микроскопу.
«Нет, я не стану начинать сама, пусть теперь он начинает, — решила она. — Я буду молчать, как будто ничего не случилось, будто этого разговора вовсе не было».
XVII
У Алексея вздулись жилы на лбу. Он впился глазами в маленького человечка, который сидел по другую сторону стола и беззаботно дымил папироской, внимательно глядя на двойную струйку голубоватого дыма.
— Разве это цемент? Что я стану делать с тем, что вы мне прислали? Недели беготни, просьб, ожидания, и, наконец, присылают черт знает что. У меня работа стоит, вы понимаете?
Волчин пожал плечами.
— Что ж я поделаю? Какой получаю, такой и даю.
— Это, по-вашему, цемент?
— Ну, если придираться… Разумеется, цемент не первый сорт. Но использовать можно.
— Интересно, на что? Чтобы у меня стены начали рушиться еще прежде, чем каменщики уйдут с постройки?
— Ну, уж сейчас и рушиться… А впрочем, может, и так.
— Да разве один цемент? Сталь вы прислали, половина никуда. Лом — и больше ничего.
— Что ж я могу поделать? Что есть, то и даю. А вы напрасно так расстраиваетесь, Алексей Михайлович. Я понимаю вас, но на нет и суда нет.
— Нет ли? Нет, я вас спрашиваю: скажите, положа руку на сердце, действительно нет?
— Да что ж… Странный вы человек, Алексей Михайлович. Нет ли?.. Может, и нашлось бы, я тут знаю одного человека, он бы мог… Разумеется, бывает цемент и немного получше, только надо достать.
— Вот и доставайте!
— Я? Каким же образом? Вот если бы вы, Алексей Михайлович, захотели…
— Да я не только хочу, я добиваюсь, кричу, умоляю…
— Ну, зачем же так? Тут криком ничего не сделаешь. Наоборот, добрым словом — ты мне, я тебе, как водится между людьми… Работу вы ведете большую, Алексей Михайлович, а так нельзя, как вы хотите… С людьми нужно по-хорошему, тогда кое-что и найдется. А так, на одних приказах да нарядах, далеко не уедете…
— В чем же собственно дело?
— Ну и трудно же с вами! — заерзал маленький человечек за столом. — Ну вот я, например… сам живу и другим жить даю. Не велика мудрость, а дело идет.
Алексей начинал понимать, в чем дело, но не хотел еще признаться себе, что понимает.