— Оставьте меня в покое с вашим Волчиным!
— Я ведь ничего не говорю, Алексей Михайлович, а так только, что если бы вы, к примеру, попросили Волчина…
— Пусть уж лучше помедленнее, лишь бы без Волчина…
— Оно, конечно… Это уж как хотите, мне что?
Алексей пожимал плечами.
— Нет, я не могу, у меня терпение лопается. Два месяца, а можно было сделать за две недели. Люда, посмотри ты, что там делается, а то я еще набью кому-нибудь морду, и будет скандал. Лучше уж ты сама зайди посмотри.
И Людмила ходила. Она останавливалась на пороге, откуда были видны три светлые комнаты, которые без мебели казались меньше, чем были на самом деле. Пахло свежей известью, под ногами трещали куски штукатурки, лежали доски. Она любила помечтать, присев на этих досках. Вот они втроем — прежняя счастливая семья: она, Ася и Алексей, перебираются на новую квартиру. Как могло бы быть хорошо… Здесь можно и в самом деле начать новую жизнь. Неизвестно, кто здесь жил раньше, как проходила чья-то судьба, чьи глаза сквозь дымку слез всматривались в рисунок обоев на стене? Чьи руки нажимали ручку двери, чтобы застать дома печаль или горе? Все ручки ввинчены заново. И никто еще со страхом, надеждой, отчаянием не высматривал сквозь новые стекла окон кого-то на улице. Когда Людмила шла по светлой, широкой лестнице, перед ее глазами уже не стояла тень умершего Вовки. Но она тащила за собой из старой квартиры в эти веселые новые стены свою старую боль, старую заботу, сожаление о жизни, которая уходила, уступая место тому, что надвигалось, — преждевременной одинокой старости. Пусть Алексей всегда здесь, все равно это будет одиночество.
В том же доме наверху ремонтировалась квартира для профессора Демченко. Старик посмотрит на зеленые газоны, увидит расцветшие на июньском солнце белые акации. Ася с Дуней выбегут в сквер играть с черной собачкой, которая выросла и стала веселой дворнягой. Можно будет смотреть из окна, как смешно подпрыгивают их короткие белокурые косички. И как бы могло быть так радостно на душе, если бы не одно, если бы не это.
Иногда Людмила встречала здесь и Феклу Андреевну. Закутанная в черную шаль, старуха семенила мелкими шажками, останавливалась у открытых дверей первого этажа, хмуро смотрела и жевала беззубым ртом какие-то непонятные слова. Она не просила о новой квартире. Кто-то сам вспомнил о ней. Ей предназначали комнату с кухней, большую, светлую и уже почти готовую, потому что опустошения, произведенные артиллерийским снарядом, повредив верхние этажи, пощадили низ. Она стояла и смотрела, как красят в веселый кремовый цвет стены, как брызжет краска на стекла двух окон, и все упорнее жевала губами. Бескровные губы шевелились, лицо сжималось в кулачок, старуха стремительно отворачивалась и бежала к себе — в темную сырую комнатку на чердаке. Тут она запиралась на ключ и, сев за стол, покрытый плюшевой, съеденной молью скатертью, погружалась в мрачные размышления.
Нет, она никого не просила о новой квартире — ее дали без просьб. Фекла Андреевна осторожно открывала свои сундуки, приоткрывала дверцы шкафа, осматривала свои запасы. Все, что осенью было сухо, чисто, сохранено, не устояло перед разрушительным действием сырости, обнаруживало явные признаки разложения. Мука отсырела, и ее приходилось беспрестанно просушивать; как знать, не испортились ли консервы в жестянках? На новой квартире можно было бы разложить все это, очистить, просушить. Там было тепло и сухо. Можно бы проветрить, пересыпать, привести в порядок. Но между новой квартирой и Феклой Андреевной непреодолимой стеной вырастал сложный вопрос — вопрос, на который она не могла найти ответа. Как перенести все эти запасы? Как доставить туда все, что она натаскала украдкой, потихоньку, изо дня в день, что она приносила под платком, в мешке? И сколько раз пришлось бы ходить и перетаскивать все это, чтобы никто не заметил? Ведь это уже были не мешочки и пакетики. Нет, ей этого не перетащить. А нанять людей — тогда все узнают, увидят то, о чем никто и не догадывался. «Может, отберут? — думала она неуверенно, — а если не отберут, то эти же люди, носильщики или возчики, придут ночью, вынесут, ограбят, отнимут все богатства».
Она подходила к окну. Темный колодец двора уходил вниз. Сюда никто не мог забраться. А там? Окно первого этажа, улица. Достаточно приподняться на цыпочки, заглянуть. Можно ли там чувствовать себя в безопасности? Как ни завешивай окно, все же кто-нибудь может подойти, найти щелочку, увидеть, как она пересыпает муку, как вытирает заплесневевшее сало. Нет ничего легче, как вырезать стекло, вынуть окно из рамы…
Она запирала дверь на ключ, завешивала окно и при мерцающем свете свечи в сотый раз осматривала свои сокровища. Да, здесь они могут заплесневеть, прогоркнуть, сгнить, но там они будут в постоянной опасности. И, наконец, ведь нет же никакой возможности перенести их, никакой возможности!
Она тяжело опускалась на стул и рыдала хриплыми старческими рыданиями без слез над развязанным мешком муки, над жестянкой какао, над банкой топленого масла, уже покрывшегося сверху легкой зеленью. Что делать? Боже, сколько тут всего! Иногда она не верила себе, что ей удалось получить, собрать, захватить столько. Она забывала о том, что чай пропитался запахом мыла, что крупа стала затхлой, что колбаса становится жестче железа, — все это были сокровища, неоценимые сокровища. Залог жизни, тепло, сытость, глубочайшее, прочнейшее счастье!
Здесь, среди всех этих свертков, мешков, ящиков, коробок она чувствовала себя царицей, владычицей. И наряду с наслаждением, которое давала ей эта ощутимая, близкая, обильная пища, она испытывала презрение к людям, не обладавшим такими запасами, таким богатством.
Она никогда не прикасалась к связке колбасы, которую грызли черви и из которой сыпалась сухая белая пыль. Притворялась, что не видит. Дрожащими пальцами выбирала она из манной крупы шарики мучницы, обманывая себя, что это ничего, что это лишь слиплись мелкие зернышки. Минутами черной тучей нависало над ней сознание, что сокровища начинают портиться, что идет неизбежный, беспощадный процесс разрушения. В углу от протекавшей, проржавленной крыши расползлись огромные пятна сырости, от мокрого, прогнившего пола несло грибком, и сырость невидимо, упорно проникала в шкафы, сундуки, свертки, расползалась коварными щупальцами, как рак, пожирающий организм. Тщетно она проветривала, просушивала, старательно следила. Эта темная комната, куда никогда не заглядывало солнце, мокрая и мрачная, была врагом ее сокровищ, врагом ее счастья. Да, там была светлая, сухая квартира, но как, о господи, перенести туда все это? Она терзалась днями и ночами. Ей казалось, что она слышит работу, тихую, коварную, упорную. Во мраке щелкают крохотные, почти невидимые челюсти. Вьются черви, проникая вглубь мешков, прокапывают коридоры в белой пшеничной муке, в темной гречневой крупе. Звенят прозрачные крылышки мучной моли, невидимых, неведомых грабителей-паразитов, злоумышляющих против ее достояния. Она ворочалась с боку на бок, вставала, зажигала свечку, вытаскивала мешки, развязывала их, лихорадочно пересыпала. До изнеможения. Снова ложилась, но в комнате продолжался шелест, шорох, шепот, которого не уловило бы ничье ухо, но которые она слышала ясно. Шла разрушительная работа, и от этого не было никакого спасения, кроме одного, которое было недостижимо.
А там, на новой квартире, уже кончали красить стены. Девушки вымыли полы и окна. Веселое весеннее солнце светлыми дрожащими полосами играло на стенах, как волнующаяся вода. Коричневая каемка вверху, наивный рисунок птички на ветке с четырьмя симметричными листочками напоминали о чем-то милом, щебечущем. Наконец, слесарь вставил в двери замок, сменил дверцу у кухонной плиты, и все было готово.
Фекла Андреевна спокойно приняла это к сведению. Она ни с кем не поделилась новостью. Когда Людмила спросила ее, что с ремонтом, старуха пожала плечами:
— Ремонт… Что вы не знаете, как теперь работают? Ваша квартира тоже ведь не готова, а ведь ваш муж инженер, не то что я, никому не нужная старуха… Кто станет ради меня торопиться…
— У нас другое дело, там капитальный ремонт, а внизу только красили.