Теперь разъединяют ближайших друзей, — отцу родному перестанешь верить. Вчера сидели вместе, обсуждали, горячились, а сегодня, — сегодня его уж отправляют, куда следует. Есть у меня два типа на подозрении, правда, единственно на основании психологических наблюдений. Интересно, оправдаются ли эти мои предположения.
31 марта 1917 г.
По осмотре библиотек оказалось, что никто о них не заботился, что перестраивать надо все со дна до крышки. Решено у города просить 10 тысяч на реорганизацию. В ближайшую очередь разрешается вопрос о детской библиотеке, о летнем детском отдыхе, о книжном складе…
Комиссия по внешкольному образованию повела дело довольно широко и быстро. В составе нашлось пять — шесть активных работников и этого оказалось достаточно, чтобы разрешить много сложных вопросов. Что же бы было, если бы вся интеллигенция принялась за работу!
Против правых эсеров
1 апреля 1917 г.
На Пасху наметился целый ряд бесед и в городе и в деревне. Семь — восемь товарищей едут по волостям.
Теперь, когда я пишу эти строки, они уже возвратились. Результаты самые разнообразные. Одному с трудом удалось собрать тридцать — сорок человек, у другого в одном селе собралось свыше двухсот человек.
Старики жалеют батюшку-царя, женщины просят побольше хлеба. Знают, конечно, весьма мало, а из того, что знают, — многое в извращенном виде. Понимают туго. После одной беседы товарищу говорили: «Вот оно и хорошо. Мы на эту самую собранью пошлем Ивана Прокофьича. Он дело наше знает хорошо, глядишь, что и выйдет…».
Товарищ уверял, что от каждой деревни или даже города посылать представителя не придется, — слишком, дескать, много их на собрании будет. Весть эта принята была с сожалением. Волнует и успокаивает в то же время дело с землей.
Все они твердо верят, что земли прибавится, что дело это пустяковое и решить его можно «в полчаса»; пошел, облюбовал и запахивай, думать долго нечего.
Пока что, — темно и безотрадно.
Неожиданности, конечно, нет, а печаль все-таки остается.
2–9 апреля 1917 г.
За пасхальную неделю каких-либо особых фактов и осложнений не было. Так же велись беседы, так же устраивались собрания и совещания. Между прочим, Комиссией по внешкольному образованию решено открыть книжный склад, на что городское самоуправление должно отпустить 35 тысяч.
В ближайшие дни реорганизуется на демократических началах Городская управа. Коренной ломки, как видно, не предполагается. Старый состав будет пополнен представителями различных демократических групп.
Устроен был диспут «О войне». Чистый сбор в пользу клуба «Рабочий». Собралось свыше пятисот человек. Прения носили горячий характер. Мне пришлось выступить докладчиком. Даже не знаю, с чего начать, когда подхожу к этому знаменательнейшему и памятнейшему дню моей жизни.
На заре общественной работы мне пришлось вынести тяжкое испытание.
Я до сих пор не соберусь с мыслями. Винить тут, пожалуй, и можно было бы кой-кого, но чистосердечно разбираясь, анализируя и сравнивая, — вижу, что виной явилась все та же наша неподготовленность, растерянность и слабость.
Расскажу сначала про самый факт.
В вопросе об отношении к войне, само собою разумеется, мне пришлось наткнуться и на вопрос о 8-часовом рабочем дне. Только что накануне была у меня беседа в другом месте на ту же тему. Признаться, за последние дни газеты только случайно попадали мне в руки. А теперь время такое, что пропустить и один день опасно. Как раз на этом самом я и попался. В свое время было такое газетное сообщение:
«К рабочим Путиловского завода подошли солдаты и требовали возобновления работ…»
Оказывается, что после было опровержение этого факта, — опровержение от имени упомянутого в сообщении полка. Ничего не подозревая и будучи принципиально за 8-часовой рабочий день даже в условиях данного момента (поскольку он сводился лишь к повышению заработной платы, но не уменьшению вырабатываемых товаров и проч.), — я привел вышеуказанный факт, желая оттенить настроение солдат и их взгляд на сокращение рабочего дня.
И, господи, боже ты мой, что тут поднялось! «Провокация!» — закричали в углу. — «Долой, долой!» — закричали в стороне. — «Долой!» Я спокойно стоял и ждал конца; волнения большого не было; я был только ошеломлен неожиданностью. (После, между прочим, мне даже заметили о проявленном самообладании, хотя тут чего-либо сознательно-сдерживающего с моей стороны не было, я просто застыл.) Крики не умолкали.
«Товарищи, я прошу докончить, я…»
Но толпа заревела пуще прежнего. Загремел колокольчик председателя. Все притихли. Он уличил толпу в насилии над правом оратора, высказывающего «свой личный взгляд» и просил дать слово. «Просим, просим», — закричали со всех сторон. Мне сделалось смешно и грустно от этого внезапного поворота. После эта же толпа аплодировала мне, — тому, кого! только что хотела прогнать.
Потрясение; было жестокое. Мои разъяснения не дали желанного результата и у большинства осталось впечатление, что я против 8-часового рабочего дня. А на улице какая-то озорная бабенка, собрав товарок, кричала:
«Он богач, он сам купец — я знаю. А фабриканты дали ему взятку, вот он за них и говорит…» После таких неожиданных выводов становится тошно. Нет сомнения, что авторитет мой поколеблен (а я знаю, что кое-какой авторитет был).
Каждое выступление теперь будет встречаться недоверчиво. Вместо благодарности теперь можно ждать только шиканья и освистания. Может быть, я и преувеличиваю, но, учитывая всю быстроту распространения подобных вестей, можно думать, что извращенное толкование моей речи распространится широко. Обидно и скорбно. А теперь тем более. Насколько я знаю, у фабрикантов было собрание и вопрос о 8-часовой работе вырешен положительно. Отрезаны, так сказать, пути к выяснению правды. Предполагался еще диспут о 8-часовом рабочем дне, но он уже утерял остроту, — теперь эта тема не очередная, да и не собрать такую огромную аудиторию.
Это неожиданное событие заставило меня призадуматься еще больше над той громадной ответственностью, которую мы несем за каждое, с трибуны высказанное, слово. Взвешивать приходится не мысль, не фразу, а именно каждое слово. Если в таком котле повариться два-три года, можно выйти хорошим общественным работником и честным человеком. Все время надо быть на чеку, ко всему надо быть готовым, все знать, во всем разбираться быстро и правильно, — самая ничтожная ошибка уже грозит большими последствиями,
Теперь такая масса всяческих вопросов, что голова кругом идет. Отовсюду вопросы. Надо быть в курсе партийных работ, помимо знания программы и разногласий; надо быть готовым на массу вопросов по поводу предстоящего Учредительного собрания; знать профессиональные союзы, историю революций, революционную литературу, постановку библиотек, аграрный, рабочий и крестьянский вопросы, городское и земское самоуправление, историю взаимоотношения держав, формы государственного строя… А все ведь это новое, мало или совсем незнакомое. Начинать приходится с азов, а перед тобой многочисленная аудитория со всем ужасом темноты, со всей неожиданностью вопросов. Котел очищающий, — не спорю; закалка богатая, страха и робости нет, но порою стыдно за это самое бесстрашие и решимость. Ночью познакомишься с историей профессионального движения, а днем уж надо излагать и объяснять его другим. И когда сыплются благодарности, сочувствие, — невольно подымается вопрос: «а что, все наше общественное строительство, — не так ли случайно росло и создавалось? Не в этом ли, не в нашей ли пассивности причины российской тьмы?» Ведь наша политическая подготовленность худшего желать не оставляет. Мы застигнуты революцией врасплох. И не диво, что при таком руководительстве есть и будет так много грехов.
14 апреля 1917 г.
Совершаются ужасные дела. Каждую ночь вырезают несколько человек. Резня началась еще две-три недели назад. Верст за 30 отсюда (Шуя) была вырезана семья. Тогда же явилось предположение, что все эти ужасы — дело сорганизованной шайки, отдельные звенья в системе черных дел. Потом как будто замерло. Целая неделя прошла спокойно. И вдруг поднялась ужасная резня. Слухи, конечно, преувеличили дело до небывалых размеров, но фактом остается, что за две ночи было вырезано больше десяти человек. Одну девушку зарезали средь бела дня. Милиционер был зарезан в людном квартале — у станции. Вся резня — случайно или неслучайно — производится в рабочей среде. Не тронут ни один фабрикант, торговец, интеллигент… Грабежи редки; видно, что главное не в них. Некоторые случаи заставляют предполагать месть, некоторые — грабеж, но общее мнение все-таки склоняется к тому, что здесь система, организация, большая черная работа. Всех ошеломило известие об открытой шайке. Поймали мальчишку лет 17-ти, хотели растерзать на месте, но потом перепугали пыткой. Наглядно показали, как будут ему отрезать одну часть за другой, как станут мучить. Толпа была страшно возбуждена, ревела, и не пожалели красок на картину страшной пытки. Мальчишка осатанел от ужаса и выдал соучастников «товарищей».. Огромная шайка скрывалась в подземельи с массою тайных ходов, где было проведено и электричество и телефон… Катакомбы рылись много лет, земля принадлежит кулаку-староверу, занимающемуся, между прочим, скупкою краденых вещей. Старика, сына и зятя увели под конвоем. Многих отыскали в сене, в печах, в гробах, которые стояли в подземельи; дом хотели поджечь, но страшный ветер заставил остановиться. В подземелье входить еще робеют, — думают, что там осталась значительная часть шайки. Есть мысль пустить туда удушливые газы. Переловлено до восьмидесяти человек. Есть слух, что на выручку им уже торопилось двести человек, но они были своевременно перехвачены солдатами. Город замер в страшном ужасе. Всюду плачут и трепещут. Не спят ночи — сидят и ждут. По улицам ходят патрули; жители на сходах порешили от себя каждую ночь ставить еще несколько человек. Ужас невообразимый. Напряжение достигло апогея. Все страшно измучились: не спят по ночам, сидят с гирями, с ножами, с кочергами. Трепещут и ждут злодеев. Каждый шорох вызывает дрожь. Детишки плачут, старшие сидят с возбужденными лицами, с горящими глазами. Настроение подавленное. Каждую ночь систематически режется несколько человек.