И вот глубокой зимой, когда помело метелью, за всенощной под Николин день, потянулись для величания с клиросов, и в перервавшем дыхание восторге он увидал наконец ее. Шла она от правого клироса за головщицей, высокой, строгой, с каменно-восковым лицом, мантейной монахиней Руфиной. Другая была она, не та, какую увидел на рассвете, детски-испуганную… и не та, осветленная, с осиявшими его лучезарными глазами. Траурная была она, в бархатном куколе-колпачке, отороченном бархатной, на мелкой волне, каемкой, выделявшем бледное, восковое, прозрачное лицо, на котором светились звездно, от сотни свечей-налепок, восторженно-праздничные глаза. Лицо ее показалось ему одухотворенным и бесконечно милым, чудесно-детским. Наивно-детски полуоткрытый рот, устремленные ввысь глаза величали Угодника, славили восхищенно – «правило веры и образ кротости». Он слышал эти слова, и «образ кротости» для него был ее образ кротости, чистоты, нежной и светлой ласки.
– Я слушал пение, и эта святая песнь, которую я теперь так люблю, пелась как будто ей, этой юнице чистой. Во мне сливались обожествление, восхищение, молитва… – рассказывал Виктор Алексеевич. – Для меня «смирением высокая, нищетою богатая»… – это были слова о ней. Кощунство. Но тогда я мог упасть перед ней, ставить ей свечи, петь ей молитвы, тропари, как… Пречистой! Да, одержимость и помутнение, кощунство. Но в этом кощунстве не было ничего греховного. Я пел ей взглядом, себя не помня, продвинулся ближе, расталкивая молящихся, и смотрел на нее из-за шлычков-головок левого клироса. На балах даже простенькие девичьи лица кажутся от огней и возбуждения прелестными. Так и тут: в голубых клубах ладана, в свете паникадил, в пыланье сотен свечей-налепок, в сверкающем золоте окладов светлые юные глаза сияли светами неземными, и утончившееся лицо казалось иконным ликом, ожившим, очеловечившимся в восторженном моленье. Не девушка, не юница, а… иная, преображенная, новая.
Он неотрывно смотрел, но она не чувствовала его, вся – в ином. И вот – это бывает между любящими и близкими по духу – он взглядом проник в нее. Молитвословие пресеклось на миг, и в этот миг она встретилась с ним глазами… и сомлела. Показалось ему, будто она хотела вскрикнуть. И она чуть не вскрикнула, – рассказывала потом ему:
«Я всегда следил а за молящимися, ждала. И много раз видела и пряталась за сестер. И тогда я сразу увидала, и, как сходились на величанье, молила Владычицу дать мне силы, уберечь от соблазна, – и не смотреть. И когда уже не могла, – взглянула, и у меня помутилось в голове. Я едва полнялась на солею и благословилась у матушки Руфины уйти из храма по немощи».
Он видел, как ее повела клирошанка, тут же пошел и сам, но на паперти не было никого, крутило никольской метелью.
А наутро накупил гостинцев: халвы, заливных орехов, яблочной пастилы, икры и балычка для матушки Агнии, не забыл и фиников, и винных ягод, и синего кувшинного изюму, и приказал отнести в Страстной, передать матушке Агнии – «от господина, который заходил летом».
– Они были потрясены богатством, – рассказывал Виктор Алексеевич, – и матушка Агния возвела меня в святые, сказала: «Это Господь послал».
Началось разгорание любви. Они виделись теперь каждую всенощную и искали друг друга взглядами. Находили и не отпускали. Ему нравилось ее робкое смущение, вспыхивающий румянец, загоравшиеся глаза, не осветляющие, не кроткие, а вдруг опалявшие и прятавшиеся в ресницах Взгляд ее делался тревожней и горячей. После этих всенощных встреч она молилась до исступления и томилась «мечтанием».
– Я ее развращал невольно, – рассказывал Виктор Алексеевич. – Она каялась в помыслах, и старенький иеромонах-духовник наложил на нее послушание – по триста земных поклонов, сорокадневие.
Так, в обуревавшем томлении, подошла весна. Хотелось, но не было предлога, как в июле, зайти к матушке Агнии, справиться о девице Королевой. На Страстной неделе, за глубочайшими службами, распаленный весенним зовом, Виктор Алексеевич соблазнялся в храме и соблазнял. Это были томительно-сладостные дни, воистину страстные. За Светлой заутреней был восторг непередаваемый: «В эту Святую ночь я только ее и видел!» Они целовались взглядами, сухо пылавшими губами. Он едва сдержался, чтобы не пойти в келью матушки Агнии. И опять, как в Николин день, послал с молодцом из магазина заранее заготовленное «подношение», до… цветов. Послал и сластей, и закусок, и даже от Абрикосова шоколадный торт, и высокую «бабу», изукрашенную цукатами и сахарным барашком, и – верх кощунства! – «христосование»: матушке Агнии большое розовое яйцо, фарфоровое, с панорамой «Воскресения», ей – серебряное яичко, от Хлебникова, с крестиком, сердечком и якорьком, на золотой цепочке.