Даринька уже переходила на диван, сидела в креслах. Как-то Виктор Алексеевич взял ее руку, заглянул в глаза. Она шепнула: «Не разлюбишь?..» – и оробела: «Не разлюбите… такую?» Он проглотил ком в горле: «Что ты… Дара!..» Две слезы повисли на ее ресницах – и покатились по щекам, за шею. Прозрачное ее лицо застыло в скорби. Он гладил ее руку и молчал.
– И тут случилось странное. Бывает это, совпадение в мыслях… с ней у нас бывало часто… – рассказывал Виктор Алексеевич. – Я молчал, но где-то, в сокровенной глубине, не мысль… а дуновение мысли: «За что?!» При всем моем душевном оголении, опустошенности душевной, я вопрошал, кого-то: «За что?!» С негодованием, протестуя. Она таила от меня свое, беременность… ей было стыдно… И вот скользнуло «дуновенье», передалось, и я услышал глубокий вздох и шелест детских губ, в пленочках, сухих, бескровных. Она ответила на мой вопрос, не сказанный:
«За грех».
Виктор Алексеевич впервые тогда поверил – не поверил, но признал возможным: «За грех».
VI
Очарование
Болезнь Дариньки оставила в душе Виктора Алексеевича глубокий след. Он не считал себя склонным к «мистике», к проникновению в лик вещей, и в роду их не замечалось подобной склонности. Были религиозны в меру и по обычаю, а дед хоть и перешел из лютеран в православие, но сделал это по житейским соображениям, из-за каприза тестя, богатого помещика, не желавшего отдать дочь за «немца чухонской веры». Сам Виктор Алексеевич считал себя неспособным к богомыслию и созерцанию бездн духовных, отмахнулся от Гегеля и Канта и отдался мышлению «здравому» и точному, так сказать – «механическому», что соответствовало как раз его инженерскому призванию.
И вот во время болезни Дариньки произошло такое, чего никак нельзя было объяснить точным и «здравым» мышлением.
Что болезнь Дариньки была как бы предуказана знамением во сне – «видением матушки Агнии», это никак в нем не умещалось, и он объяснял это «знамение» естественными причинами: в организме Дариньки случилось что-то еще до сна, и это что-то, при ее слишком нервной организации, неясными ощущениями уже грозящей боли и могло вызвать видение матушки Агнии, положившей ручку с грустью свою на «чрево», в котором что-то уже случилось. Он сказал докторам про сон, чтобы осветить им картину заболевания, дал объяснение «видению», и они согласились с ним. Узнав, как больная проводила время до своего падения с террасы, и принимая в соображение, что никаких видимых следов ушиба об лейку не обнаружено, они приходили к выводу, что падение могло бы обойтись и без последствий, особенно таких молниеносных, если бы не случилось чего-то раньше; а это что-то как раз и было: за два дня перед тем Даринька снимала в саду антоновку, прыгала, как ребенок, карабкаясь даже на деревья, – что очень важно! – и не раз тянулась – что чрезвычайно важно! – сбивая яблоки довольно тяжелой палкой, – что также чрезвычайно важно. Доктор Хандриков, уже немолодой, похожий на Достоевского, – его отец знавал отца Достоевского по Мариинской больнице, – при сем заметил, что полной истины мы не знаем, а если больная верующая, так это может только помочь в болезни, – вера горами двигает. С этим шутливо согласился и молодой акушер Снегирев и ободряюще сказал Дариньке, лежавшей при них с закрытыми глазами: «А вы, милая сновидица, помогайте нам, старайтесь какой-нибудь поприятнее сон увидеть… например, как ваша милейшая старушка поставила вас скоренько на ножки». На эту шутку Даринька не ответила и прикрыла лицо руками, – ей было стыдно. После утомительной работы акушер с удовольствием выпил водки и объявил, что при таком идеальном сложении и таком сильном сердце можно вполне надеяться, что все благополучно обойдется.
– Я старался себя уверить, – рассказывал Виктор Алексеевич, – что этот сон мог повлиять на Дариньку, ослабить ее борьбу с болезнью, и проклинал эту каркалу, матушку Агнию, с ее затрапезной кофтой и грустным взглядом. От этого ее взгляда Даринька и почувствовала себя как бы обреченной. Убеждал себя, а во мне нарастало что-то пугающее и мрачное. И чем разумней, казались мне, разбивал я родившуюся во мне тревогу, она укоренялась крепче.
И эта тревога оправдалась. Две недели упорно держалась лихорадка, доктора ездили каждый день и становились день ото дня тревожней: температура показывала с упорным постоянством: 37 и 7 – утром, 38 и 2 – вечером. Даринька слабела, отказывалась принимать микстурки и пилюльки: «Тошно!» – перестала пить миндальное молоко и строго предписанное – «через четверть часа по глотку шампанского». И вдруг, вспомнив что-то, радостно попросила дать ей святой водицы. Виктор Алексеевич, чтобы доставить ей удовольствие, погнал дворника Карпа в ближнюю церковь: «Взять на целковый, что ли… святой водицы». Дворнику воды не дали, а пришла курносенькая говорливая старушка, сама просвирня, и благочестиво вручила самому барину запечатанную сургучом бутылочку со святой водой, «с крещенской самой… чи-истая, как слеза». С радости Виктор Алексеевич дал ей еще целковый, отмахнулся на какие-то ее советы – довериться, спрыснуть болящую с уголька и отслужить молебен Гурию, Самону и Авиву, насилу выпроводил, – старушка все порывалась что-то поговорить больной, и был несказанно счастлив, когда милая Даринька выпила с наслаждением почти чашку и глаза ее засветились счастьем.