Выбрать главу

— Коли я вру, так и писарь врет. От писаря я больше всего и наслышан про это дело; к нему в канцелярию пришла бумага, что он тут, в Скидле, только что был и опять пропал… так, стало быть, еще не далеко ушел, так чтоб искать его и ловить… вот какая пришла бумага…

— Может, и фотографию прислали в канцелярию? — спросил бондарь.

Алексей презрительно махнул рукой.

— С таких, как он, фотографии не рисуют… с других рисуют… Но писарь сказал, что пришла бумага… Ищите, говорит, ежели в бога веруете, ищите, а то, говорит, всем беда будет… Разбой, говорит, будет, воровство да грабежи будут! Так и так будет… А в случае кто поймает его, сейчас, говорит, в острог препроводим… Теперь, говорит, уже не сто плетей, как давеча, а двести ему всыплют за то, что он второй раз бежал… в кандалы крепкие, железные его закуют и на всю жизнь в каторжные работы впрягут… вот как!

Никто не двигался и не говорил ни слова. Как будто через эту мирную, теплую и людную горницу проплыло мрачное видение — осужденный с залитой кровью спиной. Наконец, Микула выпрямился, выколотил о край стола свою трубку и, протянув руку к лежавшим на столе деньгам, которые сын привез с ярмарки, проговорил:

— Правильно! Так им, шельмецам, и надо! Чтоб не преступали заповедей господних, не проливали невинной крови, не зарились на чужое и не озоровали; честные люди должны быть надежны, что их никто не тронет и не обидит. Ну, хватит!

Он сунул за пазуху несколько смятых ассигнаций и обвел сыновей, дочь, невесток и внуков горящим взглядом, в эту минуту особенно твердым и суровым. Крупные морщины волнами расходились по его широкому лбу, то поднимаясь кверху, то опускаясь к косматым бровям; всем своим видом он, казалось, говорил, хотя и не произнес этого вслух, что если кто-нибудь из тех, кого он окинул взглядом, пойдет по стопам того, он первый, с самого начала, без пощады обрушит на него вот этот огромный, жилистый, словно вылитый из бронзы кулак…

— Хватит! — повторил он и достал кисет с табаком.

Все безмолвствовали. В доме Микулы знали: если старик вымолвил это слово, все дела и споры — семейные и прочие — решены бесповоротно. Алексей поставил кнут у стены и подошел к жене; склонившись над ней, он одной рукой гладил ее по плечу, а другой — пальцем водил по сонному личику и красному колпачку, надетому на голову ребенка. Бондарь скользнул рубанком по недоструганному зубу бороны; зажужжала прялка Ганульки; хозяйка сунулась доставать из печки горшок с горячей водой…

Вдруг скрипнула дверь, в горницу с лаем и свирепым рычанием влетела взъерошенная лохматая дворняжка, и кто-то, остановившись у входа, поздоровался:

— Слава Иисусу Христу…

Голос был низкий и хриплый, в нем слышалось учащенное дыхание.

— Во веки веков… — хором ответили в горнице.

Микула поднес к глазам руку, сложенную козырьком, и уставился на дверь; хозяйка отвернулась от огня; снова замолкли рубанок бондаря и прялка Ганульки; Алексей, опираясь на плечо жены, выпрямился.

— Почтенные хозяин и хозяюшка, — донесся с порога низкий охрипший голос, — смилуйтесь над прохожим человеком, дозвольте часок посидеть в тепле; я только маленько погреюсь и пойду дальше… не стану вам долго докучать…

— Пожалуйте! Входите и усаживайтесь, — ответил старик.

— Отчего же? Милости просим, входите и грейтесь на здоровье… — учтиво пригласила хозяйка.

В широкую полосу света, падавшую из печки, вошел рослый, широкоплечий, но очень худой человек; одет он был в легкий, разодранный на плече сюртук и брюки из грубого сукна, заправленные в высокие сапоги. Для путешествия в зимнюю морозную и ветреную ночь это была неподходящая одежда, и, верно, от холода его исхудалое, с выступавшими скулами лицо покрылось бледностью, словно тонким желтоватым пергаментом. Высокий лоб его, похожий на мятую бумагу, казался еще выше из-за плеши, вокруг которой поблескивали рыжеватые волосы. Рыжеватые усы оттеняли его узкие губы; удлиненного разреза глаза, даже издали поражавшие яркой синевой, охватили горницу быстрым взглядом, от которого, должно быть, ничто не ускользало.

— Пожалуйста, усаживайтесь, отдыхайте! — не отходя от печки, проговорила хозяйка. — Ясек, — окликнула она сына, — подай барину табуретку!

Барином она назвала прохожего потому, что он одет был в сюртук и с трудом, наверно с непривычки, изъяснялся на том языке, на каком говорили хозяева хаты.

Незнакомец сел на табурет, зажал между коленями свою толстую, с железным наконечником палку и принялся крепко растирать длинные красные руки с опухшими пальцами. Затем поднял голову и бессмысленно, почти весело улыбнулся.

— Ох, холодно, холодно… да и голодно! — простонал он, однако усмешка не сошла с его лица. Можно было подумать, что он жалуется в шутку.

— Ветер нынче такой — не приведи бог, — заметил Алексей.

— Есть хотите? — оторвавшись от работы, спросил бондарь и с любопытством взглянул на пришельца.

Тот снова потер руки.

— Ох, поел бы я, поел бы, да нечего, не прихватил я в дорогу про запас…

Он насмешливо скривил губы с видом шутника, желающего позабавить компанию и снискать расположение своим весельем, но охрипший голос его скрипел, как несмазанное колесо, а глаза с жадностью вперились вглубь печки.

— Ох, поел бы я, поел бы… Два дня в пути… Да что это я! Память, что ли, у меня замерзла? Уже две недели в пути… Иду да иду, ищу, чего не терял, только не знаю, найду ли… ха-ха-ха-ха!

Он громко говорил и еще громче смеялся. Палка, стоявшая у него между коленей, выскользнула и упала на пол; быстрым, необычайно гибким движением он нагнулся и поднял ее.

Все молчали. Кроме отца семейства, никто тут никогда не распоряжался. Микула равнодушно посмотрел на прохожего, потом неторопливо повернул голову к старшей снохе.

— Кристина! Осталось у тебя что-нибудь поесть? Осталось, так угости человека…

— Толо́кница с маком есть, — ответила сноха.

Старик окутался клубами дыма.

— Издалека? — спросил он.

— Теперь прохожий напряженно вглядывался в старика.

— Из Пруссии, — ответил он.

— Верно, куда на фабрику? Немцы всё больше на фабрику идут…

— А вы немец? — с безмерным любопытством спросил подросток тонким голоском.

— Я не немец, а иду из тех мест… на фабрику иду… где ткут полотно… Слыхать, там заработки хорошие… а еще тут, слыхать, неподалеку казармы строят… Может, туда наймусь, я и каменщиком могу… только бы заработать, только бы прокормиться; бедному человеку только бы заработать, только бы прокормиться…

— Ох, верно: бедному человеку только бы заработать, только бы прокормиться! — с глубоким пониманием подтвердило несколько голосов.

Кристина поставила на стол полную миску застывшей мятой картошки, серой от намешанного в нее мака и до того крутой, что ее нужно было резать ножом. Возле миски Кристина действительно положила нож и большой ломоть черного хлеба. Величаво и спокойно она двигалась по горнице, гордо откинув голову. Эту величавость и чувство собственного достоинства, вероятно, пробудило в ней главенствующее положение в доме, а может быть, согласное супружество и счастливое материнство. Вместе с тем Кристина была радушной хозяйкой.

— Ешьте, сделайте милость, — потчевала она гостя.

Его длинные, худые, красные руки поспешно схватили хлеб и поднесли ко рту, но глаза беспокойно бегали, как будто что-то искали на столе.

— Не прогневайтесь, хозяин… но промерз я до костей… Мне бы выпить рюмашечку водочки… водочки… водочки!

Прожорливо жуя хлеб, он снова потер руки с видом веселого шутника.

— Что ж? Это можно, можно! — спокойно молвил хозяин. — Кристина! Подай водку!

Бондарь, оторвавшись от работы, поднял голову, глаза его жадно блеснули. Кристина принесла бутылку и зеленоватую рюмку из толстого стекла, хозяин налил полрюмки и, кивнув гостю, пригубил.

— За ваше здоровье! — сказал он и медленно, чуть не по капле, выпил.

Гость принял полную до краев рюмку трясущейся рукой.

— За ваше счастье! — ответил он и залпом опорожнил изрядную посудину.

Бондарь поглядел на старика и не без робости потянулся к бутылке. Старик молчал. Бондарь выпил и подвинул бутылку брату.

— Пей, Алеша!