— Эх! — выкрикнул гость. — А на войне не убивают? И убивают не одного, а сразу тысяч десять, да еще того, кто всех больше убьет, за это прославляют, дают ему ордена и всякие награды… Эх, последний…
Он замотал головой и снова рассмеялся, но тихим, грудным смехом.
— Последний, последний! — повторил он. — А про то вы знаете, хозяин, что от последнего иной раз — ой как близко, совсем близенько до первого… и не будь такого случая… а мало ли что бывает, всего и не перечтешь, — так этот последний, может, был бы первым…
У него пересохло в горле. Крупными шагами он подошел к столу, налил полную рюмку водки, залпом осушил ее и вернулся к печке.
— «Хватит!» — снова заговорил он, попрежнему обращаясь к старому Микуле. — Вам хорошо говорить «хватит!» А знаете вы, как этот Бонк, которого теперь травят, точно дикого зверя, чтобы избить до полусмерти, как он в первый раз попал в беду? Может, в первый-то раз он попал в беду за такой пустяк, что не стоит и плевка! А стряслась с человеком беда, то уж так она, хозяин, его трясет, что иной раз всю душу наизнанку выворотит! Изнанка-то есть у всякой души, но у одного она вылезает наружу, а у другого не вылезает… вот как!
Прохожий снова подошел к столу, но водки уже не пил. Машинально он потянулся к бутылке и, не дотронувшись, возвратился на прежнее место. Ноздри его раздувались и трепетали, брови то взлетали, то надвигались на глаза; бурно дышавшая грудь и мрачно горевший взор выдавали пылкую натуру, дерзкую и ожесточенную. Однако, подойдя к печке, он снова засмеялся.
— «Хватит!» — опять повторил он, как будто это слово, услышанное из уст старика, впилось в него невидимым, но жалящим острием. — Вот кабы можно было сказать «хватит!» тем бесам, что раздирают душу человека! Да кабы они убегали от этого слова! В одних эти бесы спят, в других просыпаются и гонят их к погибели. А вы думаете, хозяин, когда бесы гонят к погибели душу человеческую, кто-нибудь поможет ее спасти? Ха-ха-ха-ха! Соломинки никто не протянет, за какую бы можно было ухватиться, чтоб вылезть из ямы. Когда человек поскользнулся и, как свинья, вывалялся в грязи, найдется ли кто на свете, что пожалел бы его и вывел бы на дорогу? Ого! Никто и не обернется, а кто обернется, тот еще ногой его пнет! Иной раз ему самому омерзеет эта вонь… захочет он от нее бежать — куда там! Не дадут! Ату его! Как борзые травят лису, пока не затравят, так и они назад его загоняют в грязь, и терзают, и мучают, покуда он снова не станет кусаться до крови! А что ему делать? Коли война, так война! Коли пропадать, так уж сперва вволю наесться и напиться, а хоть и придется кому башку раскроить, так что же? И так и этак погибать… Зато хоть попомнят его враги!.. А кто враг? Весь свет враг, раз никто и не думает его спасти… а всякий рад погубить…
Он снова двинулся к столу и со скрещенными на груди руками, слегка нагнув голову, поглядел в лицо старику. Микула уже несколько минут не сводил с гостя испытующий взгляд; подавшись всем своим могучим телом вперед, он смотрел с таким напряжением, что даже рука его, сжимавшая трубку, упала на лавку. Теперь глаза их в первый раз встретились в долгом взгляде; старик откинулся назад и прислонился к стене; голос гостя пресекся, словно оборвалась струна. Он отвернулся и снова встал у печки, но поза его уже не была вызывающей, не раздувались ноздри, и заговорил он гораздо тише:
— Да разве все падают сразу на дно ямы? Не все. Может, и Бонк не сразу стал убивать людей? Вот и любопытно знать, как он раньше жил? Где он родился, в каких краях мать качала его на руках да баюкала? Верно, сызмальства он не был разбойником; верно, скатывался со ступеньки на ступеньку, пока не скатился в такую пропасть, откуда его уже ни бог, ни дьявол не вытащат. Что он такого наделал до того, как кровь пролил, я не знаю, но, слыхать, как убил он человека, самому себе стал страшен, бежал из острога и нанялся работать на фабрику… А дали ему спокойно работать?.. Не дали. Поймали и снова загнали в грязь… Он — снова бежать, а ежели тут кто-то встал у него поперек дороги, он, может, и в другой раз — я-то почем знаю? — убил человека… Но потом, говорят, он опять два года тихо и мирно работал на фабрике… Может, уж очень испугался и себя самого и той кары, что его ждала… Да кто это помнил о нем, знал, что он думает, чего хочет? Разве что черт… больше никто…
До этой минуты все молча, с интересом и некоторым удивлением слушали его дерзкую и вместе с тем страстную речь, в которой все чаще звучали жалобные, почти смиренные нотки. Но Алексей больше не мог молчать.
— Эй, эй, барин! — закричал он. — Что-то вы чересчур рьяно вступаетесь за разбойников!
Прохожий выпрямился и поглядел ему прямо в глаза.
— Эх, ты! — насмешливо отвечал он, покачав головой. — Залез в теплый тулуп и рад, что тебе хорошо! А когда с человека вот-вот и шкуру-то сдерут, так его и жалеть не надо?
Старый Микула вынул трубку изо рта, насупил кустистые брови и твердо, коротко, сурово сказал:
— Не надо.
Прохожий вздрогнул, как будто эти два слова ему бросили в лицо, резко, всем телом обернулся к старику, засмеялся тихим, долгим смехом, клокочущим глубоко в груди, и, широко шагнув, сел подле него.
В эту минуту скрипнула дверь, в хату вошло несколько человек, и возле печки начался разговор. Однако прохожий, казалось, ничего не заметил и уселся на табуретку рядом с хозяином, повернувшись к горнице широкой спиной с торчавшими от худобы лопатками; облокотившись на стол, он склонился лицом к лицу старика. Поблизости от них никого не было: Еленка пересела с заплакавшим спросонок младенцем к противоположной стене, Алексей затеял какую-то шумную возню у печки, бондарь, подправлявший ножом зуб бороны, примостился на другом конце длинного стола. Только старая Настуля, успевшая незаметно влить в свой беззубый рот рюмки три водки, проворно сунула голову чуть не под руку незнакомцу и с жадным любопытством нагнула к нему ухо. Вскоре она услышала произнесенные вполголоса слова:
— А что, хозяин, ничего не слыхать про вашего Яська?
— Какого Яська? — жестко спросил старик.
— Да третьего вашего сына… Двое тут, с вами, а третьего нет… Или вы совсем его позабыли?
За спиной прохожего кто-то громко всплеснул руками, и визгливый старушечий голос затянул:
— Чтоб мне веку своего не дожить! Чтоб у меня язык колом оборотился! Чтоб мне руки, как вон сучья на вербе, повывернуло, коли я его позабыла, Яська моего миленького, соколика моего несчастливого… Да я же его у матери принимала, когда он на свет народился. Да я же его на руках своих не один и не десять раз носила, да, своих детей не имея, любила его и голубила, как сыночка родимого…
Голова бабки тряслась, из-под красного, словно налипшего чепца выбивались белые прядки, падавшие на морщинистый лоб и щеки, румяные от водки, а старуха все раскачивалась над самым ухом прохожего, обдавая его горячим, разившим водкой дыханием. Он откинул голову, подпер ее рукой и, сощурясь, слушал причитания бабки. Однако вскоре прервал их вопросом:
— А вы, хозяин, совсем уже не помните Яська? Ведь он первенец ваш… старший сын…
Микула, точно его насильно вывели из молчания, угрюмо ответил:
— Как не помнить? Помню… А вы-то хорошо его знали?
— О, куда лучше! Молодец был парень, башковитый, смелый…
— Чересчур смелый, — буркнул старик, выколачивая пепел из трубки. — А слыхали вы, что с ним стряслось?
Видно, хоть и хмурился старик и зорко, испытующе поглядывал на своего гостя, а разбирала его охота поговорить о старшем сыне. Но бабка опять запричитала:
— Ох, стряслась, стряслась с ним беда! Ох, чтоб им господь не простил грехов, как они ему, в ту пору молоденькому да несмышленому, не простили! Погубили они его, как псы, затравили… А покойница, мать его, мне племянницей доводилась… а он-то бабулей меня звал…
Прохожий стал расспрашивать старого Микулу:
— А что же с ним такое стряслось?
У старика задвигались челюсти, как будто он что-то с трудом прожевывал. Ему и не хотелось разговаривать с незнакомым человеком и охота брала поговорить.
— Да вот, — начал он, — с пустяков все и пошло, а первый-то раз он, можно сказать, за правду пострадал… Тяжбу завели с нами дубровляне… соседи… чтоб им неладно… ну, выбрал меня мир ходоком, я и в город ездил и с адвокатом толковал, с тем, стало быть, что нас в суде защищал. А в город я брал с собой Яська и к адвокату его брал, просто так, без надобности… уж больно я его любил и голубил и, как он, бывало, привяжется, все ему дозволял… Не покарал бы меня господь за это баловство…